Хозяйские заботы кружили Ульяну по подворью, но наружу она старалась днем выскакивать реже, движения и походка были сегодня другими, будто цеплялась она постоянно за что-то мешающее и часто останавливалась, застывала на одном месте и без этих остановок не могла самого малого дела сделать. Ей становилось жарко, хотелось, доделать начатую работу и освободить себя, не думать о новой, держать на уме только одно свое, а от остального, как от постороннего, закрыть все щели и отдушины. И когда спохватывалась, подбегала к окну, невидящим взглядом тянулась куда-то поверх крыш соседских хат к чему-то дальнему, известному только ей одной, а глаза натыкались на Татарскую гору, изрытую немецкими блиндажами, и тогда лицо Ульяны тяжелело, казалось, что оно блекло и коробилось морщинами не постепенно, а как-то вдруг, когда случалась беда.
Неудача красноармейцев в ночном бою опять отбросила к постылой жизни, ничего пока не переменилось, и сына скоро ей не видать. Присела у печки, пригорюнилась. Голова побаливала от недосыпу, морозилась спина остатками ночного страха. С августа, как фронт подступил к станице и наши войска ушли в горы, она и спать по-людски не спала — чуть брякнет, грохнет где поблизости или корова мыкнет в сарае, она встрепенется, как пугливая птица, и потом до утра сторожко караулит беду. Хата ж на краю станицы стоит, а крайнему всегда первому достается. Где ж тут храброй бабой остаться, если за два года войны столько горя выпало, что прежнюю жизнь дымом застлало и веру в лучшую долю пеплом покрыло? Теперь вьют веревкой страх и ожидание, в любую минуту может оборваться та веревочка, а счастье куда же подевалось-развеялось?
За стенами хаты снова взыграла непогодь, по ставням хлестко плескало, и Ульяне казалось, будто ее несло в лодке по горной речке, стукало о камни, крутило на водоворотах, она кричит о помощи, но близко никого нет, лодку вот-вот перевернет в круговерти, и ей не выплыть (не научилась плавать, хотя всю жизнь возле Псекупса живет). Значит, надо крепче держаться за лодку-хату, в этом спасение…
Скинула стеганую безрукавку, разулась до босоты, подобрала широкий подол юбки и взялась мыть в горнице деревянные полы — не любила подолгу без дела сидеть и хату привыкла холить и скрести.
Начала приборку со спальни. В узкую отгородку была втиснута деревянная кровать с полукруглыми спинками, на боковой стене пустовала вешалка с полкой. Кроме кровати и табуретки, другой мебели сюда не вмещалось, и единственным богатством здесь осталась пуховая перина. Когда-то и целая гора пуховых подушек возвышалась над кроватью, были, да сплыли, по одной повытаскала, проела, теперь и перину пора отдавать в миньбу. Откинула подзор, протиснулась на четвереньках под кровать и услышала, как порскнула мышь. «Ох ты, господи, сбаловались без кошки. Возьму у бабы Томильчихи, она тут вам бою задаст!» Ворчала без сердца (кто ж на глупую мышу лютует?), а под кровать так заглянула, страх свой ночной выгнать, промыть, чтоб совсем не осталось, когда красноармейцы придут. Не сегодня, так завтра погонят все ж таки немцев, если начали наступать. Скорей бы, а то жизни совсем не стало от ворогов, одна тяганина, одна тяганина…
3
Щеколда стукнула чуть слышно, и дверь приотворилась плавно, Ульяна и не подумала, что кто-то вошел в горницу — почувствовала, как холодом потянуло из сенцев, значит, дверь плохо прикрыла. Оглянулась от стола, на котором месила в этот момент кукурузную крупу под пляцики, — в дверном проеме стоял красноармеец.
— Тетя, можна ваша хата погреца? — спросил он быстрым полушепотом, ждать позволения в сенцах не стал, но, притворив за собой дверь, у косяка снова задержался, прислонил винтовку в простенок, похукал в кулаки — наследить, что ли, стеснялся на чисто промытом полу?
Она боком прошла к плите, подкинула ножом над сковородкой пляцики, перо гусиное в смалец окунула, а сама искоса взглядывала на совсем молодое лицо красноармейца, отмечала попутно комья глины на обувке (подметки ботинок отстали и прикручены куском провода), пятна грязи на обмотках, штанах и локтях потертого ватника. Ростом, как и ее Митя, высокий и в плечах не узок, ладони крупные, крестьянские…
В какой-то миг ей почудилось, что войны нет и к ней забежал погреться один из дружков сына, с которыми он когда-то возил мясо в потребиловские ларьки, сейчас и Митя войдет в дождевике и крикнет: «Сюда, старцы, — тут блинцы!» Заблестела глазами навстречу счастливому видению, рукой, приглашающим жестом повела и посторонилась, высвобождая красноармейцу место у печки. Что-то удерживало ее от расспросов и настораживало.
И он молчал. Согревая руки, пошевеливал зяблыми пальцами над горячей плитой, сразу как-то обмяк, вяло уронил вниз голову, от его плащ-палатки стало парить, на смуглых щеках истаивала синюшная стылость, появлялись красные пятна. Оживал человек…