— От Феньки и Дуськи Удовенчих до хаты Устинчихи красноармеец утром убег. Фенька сама на речке сказала. Устинчиха бросила ж свою хату, к родичам на Широкую улицу перешла жить, на подворье только корову оставила. А вы, кума, что-нибудь про других знаете?
— Не, живу сама, балакать не с кем. Так, наверное, и лучше, а то наше бабье радио и немцы могут слухать. Я принудиловку уже раз заробила, с меня хватит того одного разу. Ой, не заплутайся и ты, молчи про того красноармейца, за ветром пускай ту слухьянку, где взяла.
Дотлел разговор, и Одарка ушла.
Лучше б совсем не являлась на очи и в смуту и в грех не вводила. Верно говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. Ульянины думки и хлопоты после ее прихода наперекос повело. Одарка сказала, что коров немцы будут угонять, и она нагадала: вот утихнет в станице немецкий гомон, и погонит свою Вербу к Псекупсу, где у берега конюшня заготскотовская. Там сейчас пусто, ни коней, ни другой худобы, всю немцы повыгнали, поразмотали, и собирать некому. На отшиб тот и патрули теперь не заходят, да и вообще прикончилось немецкое ночное дежурство в станице. Рассказывали люди, что Петько Суровцев из партизанского леса каждый день на домашнюю ночеву похаживает и хвалится: «Ночью мы хозяева в станице, а ночь зимняя долга, значит, станица наша». Если б так было по правде, то где ж ваша подсобка заплутала? Если б гуртом с разведчиками красноармейскими кинулись вчера и партизаны биться с немцами, разве не захоплили б станицу? Уже ни одним ворогом не смердило б тут, ни немцем, ни полицаем, а в каждой хате был бы праздник — все молочко вам, вызволители из неволи, вся ласка наша и привечанье. Пока ж нет того. Гони ночью со двора свою худобу, хозяйка, трусись, но спасай свое добро от немецких ворюг и, жди другой ночи, чтоб взять утайное молочко или себя загубить…
Почти все тут было ясно Ульяне, куда вести корову от немецких глаз и что после делать. Такую ж ясность и о Гураме-разведчике до поры до времени выстроила: пересидит на горище до прихода своих, уйдет опять воевать, может, когда-нибудь вспомнит добрым словом русскую бабу. Но теперь Одарка выкинула на глаза хату Верки Устинчихи. Есть уже там один разведчик, а с Гурамом будет два, вдвоем веселей в пересидке, и две винтовки крепче стукнут, если случится держать отстрел… Только бы не сорвалось, только бы Гурам согласился. Хоть и веры не нашей, господь и его в обиду не даст… Так внушала она себе и будто за чужую спину пряталась, смуту греха прояснить хотела и сбивалась вдруг воспоминанием о сыне, никак не могла утвердиться на жестокости притчи: «Тогда будет двое на поле: один берется, а другой оставляется…»
Печку она топила целый день, Гураму было тепло возле дымаря, но хата Устинчихи давно не топлена, гололед к вечеру пал на станицу, ветки на деревьях посогнуло ледяной коростой до земли, пропадут у многих людей сады. Не передюжит Гурам в своих разбитых мокрых ботинках морозную ночь, вот беда…
От Мити никакой обувки не осталось, только лежали в сундуке мужнины хромовые сапоги с голенищами выше колен. Отомкнула замок, откинула крышку сундука. Мелькнули наклеенные изнутри пестрые бумажки, царские деньги, и реклама, на которой краснощекая и волоокая красотка зазывала в салон мастера Розенблата делать «вечную» завивку. Из вещей Матвея сохранились сапоги и «кавказская рубаха», похожая на военную гимнастерку, синие галифе. Свои наряды Ульяна за войну почти все износила да проела, давно уже не покупала обновок, а из старого сберегла лишь оборчатую юбку до пят и штапельную кофту-«гусарку».
Достала Матвеевы сапоги, развернула из свертка газет и поставила на табуретку, под свет каганца. Смалец густо покрывал хром, мягкая кожа матово лоснилась, не отражала света. Глянула на сапоги, и сразу наплыло, накатило, туман в глазах, лицо мужа проступает смутно, потом яснее, вот уже и сказал что-то, сам молодой, только что со службы вернулся… «Танцувать теперь буду. Чи негожий на такое дело?..» — «Гожий, гожий…» — «Не один казак сам соби шкоду шкодив, шо от молодой жинки у войско ходив…»
Поздно вечером она отвела корову в заготскотовскую конюшню и, воротясь в хату, долго не спала, все слушала и слушала ночь. Гурам спустился с горища, она покормила его картофельным супом, предложила ему Матвеевы сапоги — бери, примеряй.
Она все мытарилась, как втолковать ему про хату Устинчихи и второго разведчика и под утро все ж таки попыталась сказать. Гурам скрипел зубами, рубил стиснутым кулаком воздух, смотреть на него было больно — немцы всю ночь палили по краю станицы ракеты, а Псекупс от последних дождей вспучился, крутил водовороты, не переплыть такую взыгравшую речку, не перебежать, как в иное время.
Махнула Ульяна на все страхи рукой, решилась оставить Гурама у себя. Да только метнулся он опрометью за калитку, перебежал наискосок переулок и растворился, исчез во тьме шаром гонимого ветром перекати-поля, колючего и сгорающего в секунды…
4