Не могу не привести поразившее меня суждение об «Овсянках» студентки журфака Анастасии Осиповой, которой я предложила написать о повести в рамках творческого задания. По мнению Осиповой, повесть «отрицает словоцентричность и громкословность нашей культуры, которую мы взращивали и лелеяли столь долго и тщательно, ее почитая самым важным». Сопоставляя русский миф и миф народа меря, она замечает: «Много говорить да бросаться в Волгу — удел наш с вами, наша это традиция, громкая и гордая», а литература в «Овсянках» «опровергнута безапелляционно, как гордыня». На словах «это текст-тишина, текст-молчание» — я почувствовала себя на грани откровения. Так точно совпасть в выражениях философ и студентка могли только по воле самой реальности.
6
Ну а если объемные романы и повести названных писателей вам читать недосуг, а в зазеркалье попасть хочется — откройте «Последние книги» Владимира Мартынова, с первой, говорящей словами дневника автора, «Книги Перемен», Хармса и Витгенштейна, до восьмой, изъясняющейся одними точками.
Мне кажется, что вторая «Книга Огня», в которой время побеждает литературу, похожа на роман Дмитрия Данилова. А третья «Книга Ветра», испытывающая формулу «поэт в России больше чем поэт», — на игру Виктора Пелевина с культурными мифами. А самая многословная первая — «Книга Водоема» — на бьющуюся в тенетах тоски по подлинной жизни прозу Романа Сенчина. Повторяющая эротический ритуал пятая «Книга Воды» напомнит певца речных богов Дениса Осокина.
Книги «Грома», «Земли» и «Неба» слушают голоса времени, молитвы и наконец — тишины.
Проверьте на себе: не станет ли вам на последней точке «Книги Неба» полегче? Легче молчать. Легче дышать.
В четвертом Риме верят облакам
Вплоть до конца нулевых казалось, что можно нажать “replay”, стоит только телевизоры в красном уголке опять поменять на иконы. “Это же я некогда грезил о том, что вновь верну Серебряный век”, — от сердца написал в одном из обозрений критик Кирилл Анкудинов . Старой России — такой, какой ее создала и запомнила русская литература, — хотелось наследовать по прямой. Эксперимент по восстановлению такой, непрерывной преемственности стал сюжетом романа Елены Чижовой. В оппозицию новому, беспамятному человеку большевиков она
Первый же образ “Времени женщин” — вся “судьба России”. “Снег” (подмороженный быт), “ворота” (уповаем дойти до правды), “тощая белая лошадь” (кляча, вывози!), “мы с бабушками бредем за телегой” (последние, кто на ногах, — сироты и вдовы). Три старухи, каждая в свой черед потеряла близких и родных, и их воспитанница хоронят общую кормилицу, мать девочки, безвременно сгоревшую от ломовой жизни. О том, как дошли они до этой смерти, рассказывает роман, а по-честному — повесть, маленькая и домашняя, не гулявшая дальше церкви, не поднимавшаяся выше заводского месткома, не красовавшаяся ничем дороже платья с маками.
И однако в маленькой этой повести прочерчены векторы всех сил русской жизни: интеллигенция и власть, деревня и город, утопия коммунистического довольства и вера в небесный град, амвон и телевизор, и глубже, глухие токи язычества — валеночки да мосточки, лес да разбойнички, колечко золотое и пальчик пожертвованный… Миф — хорошо освоенный сегодняшней литературой способ сказать кратко о необъятном. Достаточно было поместить в повесть трех старух с вязаньем, как богинь судьбы, традиционные сказки намешать с религиозными представлениями — и затеплился огонь мистики. Девочка в повести Чижовой играет в мертвых, как в сказку о счастливых и освободившихся, мечтая умереть (уснуть) вместе с мамой, бабушками, их комнатами и кухней, чтобы, как спящая красавица, всем дворцом пробудиться для новой жизни в небесном раю.
Девочка Софья не только верит в рай, но и с рождения живет в нем. То, что вследствие какой-то психологической травмы она не разговаривает, — безыскусно придуманный автором повод изолировать ее от всероссийской трансформации, заключить в домашнюю сказку, как в спящий, заросший замок. Церковь, французский, рисование, чтение — дитё воспитывают “как принцессу”, и в этом не раз повторенном слове важно не высокомерие его, а экзотичность. Три бабушки растят девочку чужой внешнему, советскому миру — она зеркальная сестра наследницы Котлована.
Сирота в знаменитой повести Платонова воодушевляет строительство во имя коммунистического будущего — сирота Чижовой становится музой дореволюционного прошлого. Но Чижова не догнала Платонова в провидении правды. Платоновская девочка умирает, потому что нет будущего у страны, вырывшей под собой пропасть. Девочка Чижовой успеет состариться, пока поймет, что нет и прошлого, которому она посвятила жизнь.