— Но ведь тебе приходится так трудно. Слишком большое физическое напряжение. Ты порой выглядишь куда более усталой, чем я сам.
— Ша, Роджер!
— Почему бы тебе не сходить в ученый совет и не подать заявление на пенсию? Вот сейчас, немедленно?
— Ша, Роджер!
Она уже думала об этом, но попечительский совет этой маленькой обнищавшей школы никогда не назначал преждевременно пенсию старикам. К тому же Роджер не пользовался там большой популярностью, его всегда недолюбливали.
— В конце концов, — развивал свою идею Роджер, — осталось всего два с половиной месяца до истечения срока, и в сентябре мне исполнится шестьдесят пять, — необходимый для пенсии возраст. Потом начинается отсчет другого срока — за выслугу лет.
— Мне кажется, все же лучше доработать до конца, если только можно. Врач утверждает, что это тебе вполне по силам.
— Врач! Скажешь тоже! Да он дурак! Понятия не имеет, что со мной происходит.
Доктор знал, он во всех подробностях рассказал Гортензии о том, что происходит с ее мужем. Но она не стала возражать, а согласно кивнула.
— Может, он сбит с толку, дорогой; к чему зря расстраиваться?
Роджер шлепнул себя рукой — это у него стало обычным жестом, — выпил еще кофе.
— Если бы они лучше ко мне здесь относились… если бы мне… сопутствовал успех, — то мы могли бы пойти с тобой в попечительский совет и поговорить там с ними.
— Но ты успешно работаешь, — возразила Гортензия. — Здесь ты, нужно сказать, добился больших успехов.
Роджер тихо засмеялся.
— Ты несколько заблуждаешься, дорогая. — И, словно о чем-то размышляя, откинулся на спинку стула. — Я никогда не сдерживал своего языка, слишком много говорил. Всегда честно высказывал свое личное мнение. В скольких школах пришлось мне преподавать, дорогая?
— В четырнадцати.
— Так вот, я нажил себе врагов во всех четырнадцати. Такой я себе поставил памятник. — И снова неслышно засмеялся. — Никогда не умел держать язык за зубами. И тебе это было, конечно, трудно выносить, а?
— Ничего, я не обращала внимания, — успокаивала его Гортензия, — ни чуточки.
— Прости меня. Мне нужно было почаще затыкаться ради тебя.
— Для чего? — возразила Гортензия. — Ты всегда был таким, — таким я тебя и любила. Ну, ты помнишь все о Шелли?
— Каждое дыхание всей его короткой жизни. Все будет подвергнуто самому внимательному анализу. — Он фыркнул. — Период с тысяча семьсот девяносто второго по тысяча восемьсот двадцать второй. Так? «Если зима приходит, может ли весна…», «Я слезы лью по Адонаю, а он мертв…», «Меня зовут Озимандис, я царь царей, взгляните на труды мои, вы, все сильные мира сего, и придите в отчаяние…». Ну, что скажешь? Твой доктор — полный дурак! В моих мозгах большей частью царит полная ясность; не понимаю, почему он ведет себя подобным образом, — ведь для этого нет никаких причин…
— Ладно, мы поговорим с ним.
— Мне нужно было вовремя заткнуться. — Роджер, обхватив голову руками, лег животом на стол. — Когда я был молод, то верил, что непременно стану профессором английской литературы в Гарварде, руководителем кафедры. Что у меня будет не менее двадцати блестящих работ по истории литературы. Но я слишком много болтал.
— Прошу тебя, Роджер, хватит! — взмолилась Гортензия, пытаясь заставить его наконец замолчать.
— А я преподаю в маленькой школе, где переливаю из пустого в порожнее. Мне скоро шестьдесят пять. — И снова заснул.
Гортензия вновь затормошила его. Он проснулся и заплакал, качая печально головой.
— Прекрати плакать, ты не маленький мальчик! — одернула его Гортензия, хотя и сама плакала, но незаметно, без слез, где-то внутри. — Тебя ждет целый класс! Ты — их преподаватель! — Нельзя проявлять с ним особую мягкость, иначе он этим непременно воспользуется и не пойдет на лекцию. — Да вставай же, вставай!
— Почему ты не оставишь меня в покое? — Роджер не сопротивлялся, когда она силой поставила его на ноги, но все еще плакал. — Ну почему не дают старому человеку поспать? — хныкал он.
Гортензия, надев на него шляпу, вывела за дверь, на свежий весенний воздух. Там вдруг слезы у него прекратились. Вдвоем они медленно шли к школе.
— Как я хочу, чтобы мне поскорее исполнилось шестьдесят пять! — заявил Роджер, когда проходили мимо часовни. — Лег бы и спал, спал, спал… все дни недели; вставал только в субботу вечером. Мы пошли бы погулять по берегу Чарлз-ривер, — я и ты, Гортензия.
— Да, непременно.
— Я преподавал тридцать три года, и у меня на счету в банке пятьсот долларов, — не унимался Роджер. — Либо я должен получать пенсию, либо пусть правительство заботится о нас и кормит. Тридцать три года! Бедняжка Гортензия!
— Да тише ты, Роджер! Вот мы и пришли. Вот твоя аудитория. — И ввела его в классную комнату.
Ученики — их здесь немало, — очень симпатичные мальчишки, с пониманием относились к Роджеру и старались умалчивать о том, что им о нем известно.
— Шелли! Запомни — Шелли! — нашептывала ему на ухо Гортензия, подталкивая его к столу. — Годвин, Платон, романтическое направление в поэзии…