Когда Ступнин спустился в салон кают-компании, где проводился разбор учения, страсти уже бушевали. Не кто иной, как Ганецкий, решил сделать из этого происшествия «гвоздь разбора». Удастся ли в другой раз найти такой случай? Тут можно сделать превосходные обобщения о порочной, да, да, порочной практике «фетишизирования устаревших кадров», которым давно пора на покой. Татарчук, возможно, и не виноват, вероятно, сказалась физическая усталость, его можно пожалеть по-человечески, но простить нельзя. Молодой лейтенант стремительно атаковал старого ветерана, не щадя его самолюбия, добивая растерявшегося человека, казалось бы, неопровержимыми аргументами. Ступнин думал: «Ладно, совершена ошибка, согласимся — непоправимая: если бы в бою стремительно развернутые орудия прошли на три — пять сантиметров выше, выбило бы из гнезд целую батарею главного калибра. На ошибках надо учить, если необходимо — наказывать, но зачем издеваться, унижать, топтать душу человека? И кто научил подобных молодых людей, еще не нюхавших пороха, такой поразительной жестокости? Попадись ему в руки, он искалечит ради красного словца, а доверь подразделение, наломает дров…» Ступнин знал лейтенанта Ганецкого, может быть, присматривался к нему меньше, чем к другим, — не было особых оснований. Припомнился случай в одном из походов, когда этот лейтенант организовал самовосхваление в радиогазете и получил за это выговор. А язык-то у него здорово подвешен! Умеет болтать. Десяток бы таких болтунов на каждый корабль, и навоевали бы… С подобными субъектами ухо держи востро. Мигом изловит, вывернет наизнанку, шкуру высушит и продаст. Это тот самый эквилибрист, зять Гаврилы Чумакова. Что-то мне о нем рассказывала Татьяна? Выходит, ничего нельзя пропускать мимо ушей. Плохая семья у моряка — плохой моряк. Кажется, слышал это от отца еще в раннем детстве, в Кронштадте. Ну зачем он так дубасит мичмана?
Вспомнились дни войны, скромная фигура Татарчука. Такие делали победу, сами оставаясь в тени. Такие и умирали незаметно. Их внастил сваливали в братские могилы, накрывали шинелями или заваливали соломой, ставили над ними столбики с красной звездочкой, имен не писали, а только то, что подскажет в минуту наивысшей скорби простое русское сердце. Спроси Татарчука о его делах в войну, прикинется, что недослышал.
С этого и начал Ступнин, выступая перед артиллеристами.
Татарчук мял вспотевшие ладони, еще больше сутулился, порывался что-то объяснить. Ему было и совестно, и отрадно. Удалился он твердыми шагами, с окаменевшим лицом. Товарищи не трогали его, пока он не приведет в порядок свои чувства.
Ночь. Из траурной рамки смотрел сын штурмана. Постель на рундуке разобрана. Вадим, склонившись у лампы, заканчивал после вахты отчетную карту. Койка манила. Отяжелевшие пальцы еле тащили карандаш по бумаге. Болела голова. Настольный вентилятор отчаянно боролся с тяжелым воздухом в наглухо завинченной каюте.
Без стука вошел Ганецкий и, уставившись в упор недобрыми глазами, ядовито спросил:
— Не ждал, невинный отрок?
Вадим продолжал писать.
— Нет, — ответил он после паузы.
— Разреши оторвать тебя на несколько минут.
— Я с вахты. Хотел закончить и… поспать.
— Ладно. Надрыхаешься еще, — Ганецкий сел на койку. — Меня Ступнин ненавидит!
Вадим отложил карандаш, повернулся на стуле.
— Ты слишком высоко себя ценишь. Ему ненавидеть тебя? — Вадим улыбнулся. — Что ты в сравнении с нашим командиром?
— Пигмей?
— Не возражаю.
— Спасибо… Как он разложил меня на запчасти за этого плюгавого Татарчука!
— Правильно сделал. — Жесткие складки возникли у губ Вадима.
— Ты на его стороне?
— Безусловно.
— Слишком лаконично. Не желаешь тратить на меня ни слов, ни эмоций? А мне трудно… одному.
Ганецкий наклонился к умывальнику и принялся сосать кран. Вода текла по губам, по руке, тонкой струйкой побежала к шпигату.
— Он задумал меня угробить. Нет! Не дамся… — Борис нехорошо выругался.
Вадим поднялся, сжал кулаки. Что-то новое внезапно отразилось на его мягком, юношеском лице.
— Если ты позволишь себе сказать о нем еще хотя бы одно слово, я… я… ударю тебя!..
Никогда еще Вадим не был таким. Ганецкий отступил, нащупал спиной подрагивающее железо двери.
— Иди доноси! Паршивый… — Ганецкий спиной распахнул дверь и выскочил из каюты.
«Ну и мерзость! — Вадима трясло. В горле сухо. Нагнулся к крану, хлебнул воды, смочил лоб. — Ну и мерзость… А если бы ударил? Драка на корабле…» Со стороны по-прежнему наблюдал за ним офицер с орденом Красного Знамени на груди. Такие ордена давали и в гражданскую, у самого Буденного был такой орден. Вадим вышел в коридор. Выбравшись из этой железной трубы, тускло озаряемой лампочками, упрятанными в сетки, Вадим особенно полно почувствовал открытое море. Снежно шелестели волны, вышептывая какие-то тайны. Лунный след на воде струйчато бежал Куда-то далеко-далеко, может быть, к чугунным цепям Босфора, может быть, к Варне и Бургасу. Дежурные зенитчики прикорнули в своих артиллерийских люльках; персты пушек грозили абсолютно безразличному небу, растерявшему даже мелкие разведывательные отряды облаков.