Если ближе придвинуться к иллюминатору, то можно увидеть освещенный полуденным крымским солнцем берег, колоннаду Графской и спускающуюся к морю античную лестницу. На Графской в сорок четвертом поднимал флаг освобождения неизвестный матрос с автоматом. Тогда Черкашин командовал эсминцем, вторым уже по счету, первый его эсминец потопили «юнкерсы», этот человек с трагически опущенными плечами и скорбными складками, резко очертившими рот, чуть не погиб тогда. В бахчисарайской чайной его узнал бывший матрос, инвалид, и долго рыдал на плече своего командира. Черкашин поцеловал руку матроса. Ему, Лаврищеву, хотелось, бы отметить на своем пути такую же вот случайную встречу, осознать в себе человечность, мужество, быть таким же искренним, каким показался ему тогда Черкашин. Может быть, Черкашина нужно предупредить, избавить от худшего, позаботиться о его дальнейшей судьбе? Лаврищев мягко высказал ему точку зрения старших начальников, стараясь не называть фамилий и отделываясь полунамеками.
— Морально-этические категории? — Черкашин покривил побледневшие губы, глаза его потемнели от сдерживаемого гнева. Тихо и внятно он спросил: — А подвергать притеснению по службе из-за ханжества — это не противоречит моральным нормам? А если я ее люблю… люблю!.. Меня пытаются убедить, что я ее слишком мало знаю… Слышал и это, Лаврищев. Но не подло ли, полюбив женщину, шарить в ее прошлом? Я беру ее такой, какая она есть, и обязан требовать от нее честной жизни в настоящем и будущем… А что было позади… Может быть, там бездна? Может быть, я сам боюсь туда заглянуть. Зачем же заставлять это делать ее?
— А вы загляните, Черкашин, — мучительно выдавил из себя Лаврищев. — И себя, и других избавите от кривотолков. Вам же все равно придется заполнять на нее анкету. Один из наших общих начальников сказал: мы живем в крепости, и нам не безразлично, кто входит в ее гарнизон…
В штормовую погоду, когда большинство кораблей укрывалось в бухтах, а в море бродили только новые эсминцы и подводные лодки, сколачивавшие молодые команды, Черкашин выехал на южный берег полуострова.
В Ялте, невдалеке от дворца эмира бухарского, было местечко, куда можно прикатить в субботний день и остаться на воскресенье в одном из адмиральских люксов.
Ирина полудремала возле его плеча. От нее пахло мехами и какими-то новыми духами, присланными недавно отцом из Москвы. В темноте угадывались приметные огни Балаклавы, ее высот, там разрабатывали карьеры замечательных минеральных флюсов. Ранее безжизненные холмы осветились. Город, воспетый Гомером, мифические Сцилла и Харибда всегда вызывали в душе Черкашина чувство зловещего очарования, неясного страха. Теперь это чувство усилилось и помимо его воли слилось с образом этой вот женщины. Она чутка, и ее не провести. Еще в Севастополе она уловила что-то новое в его поведении, и это ее насторожило. Вопросов не задавала, а насторожилась.
Беседа в каюте адмирала не могла пройти бесследно для Черкашина. Его «настроили» на подозрительность, и он не мог отделаться от этого позорного чувства. В самом деле — кто она, что она? Вспомнился поход на флагмане, «Избранное» Куприна, письмо Ирины, где так много было волнующих намеков и тонкой лести. Тогда только начиналось. Теперь он знал о ней не больше, чем после первого их знакомства. С тех пор прошло всего несколько месяцев. А казалось, было так давно. Многое пошло кувырком. Рушились связи с семьей, все образовывалось по-новому, хотя ничего хорошего это новое не принесло. Утомительно, страшно, нервно. И не выкарабкаться…
В старой семье он был хозяином, желанным и необходимым. В новой семье… Хотя какая же семья? «О детях и не думай, Павел, — сразу же заявила Ирина, — я не хочу добровольно надевать на себя кандалы. Дети, удовлетворяя эгоистические чувства родителей, сами в конце концов становятся эгоистами».
Поднимались по извилистому шоссе в темных горах. Под фарами вспыхивал мокрый подлесок, скалы, деревья.