– Приходит, когда бабушка на даче, покорно ложится. Ты бы видел это фарфорово-статуэточное тело! Хороша, как мечта! Съесть бы эти маленькие, тридцать четвертый номер, ступни, проколотые четырьмя булавочками чудо-ушки, бантики-губки, кошачье-выносливый кругленький зад, ну и, конечно… так бы всё и съел! Но нет, не женюсь. Бабушка мне дороже.
– Тогда женись на бабушке.
Хохотнули.
– Да ты посмотри, кто там… – растерянно, не чуя в горле слов, бормочет Дима, уставясь на дальний, возле самой стойки, столик. Вдоль стойки круглые, на высокой ножке, табуретки-поганки, все заняты, спины сидящих заслоняют расставленные по прилавку пивные кружки, и как же не узнать кирпично-рыжий женькин бобрик: браток! Сбоку на него то и дело наезжает готовая вот-вот свалиться, очень прилично одетая дамочка с белокурой, не по погоде, сияющей фрисюрой, и Женька запросто лапает королевскую, в перламутровом бархате, талию, попутно чмокая принцессу в голое на вырезе плечо.
– Пойдем, разузнаем… – неуверенно предлагает Ваня, кидая в тарелку испачканную в корейском соусе салфетку. Но Дима молча берет его за локоть, сажает обратно за стол. Сначала надо присмотреться, принюхаться. Жаль, нет больше мелочи, а то бы еще пива. Снова подходит кореец Ан, не надо ли чего. Большой палец у него забинтован, ножи что ли на кухне слишком острые… нет, цапнула на улице собака, уразумела, тварь, что он кореец и жрет собачатину, разит ведь от него. И ты ее за это не съел? Пока еще нет. Приносит пиво и тарелку маринованной моркови. Морковь повышает мужскую потенцию. Согласились.
По залу идет, цепляясь на ходу за спинки стульев, девка лет двадцати, обычно отирающаяся у входа в «Вавилон» и не отказывающая никому, в грязном желтом пальто и расстегнутых сапогах, из которых торчат худые, в полуспущенных чулках, ноги, с догоревшей до пальцев папиросой, бледная и безумная. Кто-то сует ей десятку, другие матерятся ей вслед, и один вполне скучный и нормальный дядя с чемоданом и дорожной сумкой просит девку что-нибудь спеть, и та в самом деле
Продолжая путь к стойке, девка несколько раз останавливается, нисколько не скрывая, что ее вот-вот стошнит, и многие торопливо передвигают стулья, уступая ей дорогу. Но вот, добралась… стоит, покачиваясь, щурится: куда бы свалиться… да прямо на этого, рыжего! Повиснуть, распластаться, не волочить больше за собой неподатливые ноги… но оступилась, врубившись мордой в деликатно надушенную фрисюру, тут бы и проблеваться… Но есть еще какая-то в мире справедливость, есть к тому же не дремлющие на своем высоком посту ангелы-хранители: облеванным оказывается лишь перламутровый бархат вечернего платься, тогда как все остальное – голое, в вырезе, плечо, тонкие, с дорогой сигаретой, пальцы, медальонный профиль – остается сухим. Женька, понятно, шарахнулся первый, успел, и его ничуть даже не задело. Сорвал с плеча подскочившего Ана вафельное полотенце, выплеснул на него полкружки пива – и ну оттирать с бархатного подола блевотину, и резво так, словно специально этому учился. «Способный у меня братишка, – не без удовлетворения думает Дима, пробираясь между столиками к стойке, и почему-то вспоминает где-то вычитанное, давно вышедшее из употребления слово, –
Таких своеобразных, единично произведенных природой лиц Дима раньше живьем не видел: дотошно выточенные, как из очень дорогого материала, детали, хрупкая тонкость всех линий, и цвета какие-то нездешние, будто со старой фламандской картины, и в контрасте с волнистыми от природы, почти пепельными волосами – совершенно черные, жгучие в своей то ли кипучей радости, то ли иной какой страсти, странного разреза глаза. Что-то южное, может, мадьярское, жжет и сияет в этом перечном взгляде, теперь заволоченном крайним отвращением и обидой. И хотя Женька все еще вытирает с бархатного подола мерзкие остатки блевотины, дамочка успевает заметить Диму и слабо, вопросительно ему улыбается, и он чувствует, еще ничего о ней не зная, что
Ну вот, оттерли пятно, теперь только скинуть все это с себя, да и выбросить. Да хоть бы и отдать вечернее бархатное платье проклятой вокзальной девке. Обидно только, что так, ни за что, оказаться при всех облеванной… и почему это выпало именно ей, наследственной, от австро-венгерской бабушки, графине?
– Ева Дюк, из Амстердама, – почти без акцента представляется она после того, как Дима назвал себя женькиным братом, – Как дела?