Ноги мои ослабли, и я опустился на землю. Все, что происходило дальше, мне запомнилось как кошмарный сон. Откуда-то появились люди в серых мундирах и гражданской одежде, которые стали сгонять моих уцелевших солдат, словно волки стадо овец. Сопротивления им никто не собирался оказывать. Ко мне подошел человек, одетый в странный пятнистый мундир, который что-то спросил у меня. Что именно – я понял лишь со второй или третьей попытки. Военный на довольно неплохом английском языке спросил – сдаюсь ли я и готов ли предложить сложить оружие солдатам и офицерам моей дивизии. Я устало кивнул головой. Это, пожалуй, был единственный способ сохранить им жизнь. Да и вообще, из всего, что я сегодня увидел, можно было сделать лишь один вывод – войну мы проиграли.
В прошлом я не раз и не два писал про жизнь в тюрьмах, где заключенные влачили жалкое существование в тесных холодных камерах, спали, где на двух- и трехъярусных топчанах, а где и просто на соломе, кишащей насекомыми, питались помоями, которые даже собака не стала бы есть…
А вот теперь мне довелось почувствовать все это на своем горбу. Наша камера была намного более приличная – из насекомых лишь тараканы, восемь настоящих кроватей, вполне удобные матрасы и даже чистое постельное белье. Но находилось в ней двадцать три человека, а ведро для удобств было постоянно переполнено. Две кровати в камере сразу захватили крепкие грузчики с ярко выраженным ирландским акцентом, которых посадили, по их словам, всего лишь за то, что они ругали политику Хоара. Так что остальным приходилось спать по очереди по двое на одной кровати. Я попробовал устроиться на полу, но он был каменным, и даже в этот летний день – а в Нью-Йорке начало сентября мало чем отличается от лета – лежать на нем оказалось довольно зябко и жестко.
А началось все с того, что позавчера утром мой пароход пристал к одному из международных пирсов Нью-Йорка, где немногих иностранцев отвели на иммиграционный контроль в замок Клинтон, а нас, американцев, как обычно, сразу повели в Таможенный дом, находящийся на южной стороне Манхэттена. Я предвкушал встречу с моим старым приятелем Германом Мелвиллем, который хоть и успел стать известным писателем, но все еще служил таможенником в первую смену с понедельника по пятницу. Впрочем, Германа я так и не увидел – более того, в здании почему-то оказалось очень много полиции. К своему изумлению, по ту сторону таможенных столиков я заметил Чарльза Дэйну, редактора «The Sun». Я помахал ему рукой, но он удивленно уставился на меня, а потом что-то шепнул полицейскому, находившемуся рядом с ним. Коп заорал:
– Парни, видите вон того еврейчика с бородкой, который только что махал своей граблей! Хватайте его!
У меня отвалилась челюсть, но времени удивляться у меня было мало – один полицейский вырвал у меня чемодан, а другие заломили мне руки, попутно надавав по почкам, закрыли мое лицо полой сюртука и куда-то меня повели. Я попытался возмутиться, но в ответ получил еще пару ударов, на сей раз по лицу – к счастью, через сюртук, что немного смягчило удар, но нос они мне все же сломали. Потом меня посадили в экипаж с занавешенными окнами, сорвали с меня сюртук и манжеты и защелкнули на запястьях наручники. Через несколько минут туда же забросили еще двоих товарищей по несчастью, и мы тронулись в неизвестность.
Минут через двадцать нас пинками вытолкнули на улицу, и мы очутились у трехэтажного белого здания с высокими стрельчатыми окнами, которое я имел сомнительное удовольствие лицезреть в прошлом – это была тюрьма на улице Ладлоу-стрит. Выглядела она, скорее, как библиотека, если бы не решетки на окнах. Нас уже ждали люди, в которых даже не знакомые с тюремными реалиями обыватели безошибочно бы узнали тюремщиков. Они завели нас внутрь – надо сказать, на сей раз без побоев – и лишь поинтересовались:
– Кто из вас этот венгерский еврейчик Пулитцер?
Мне пришлось признаться:
– Это я.
– Идите со мной, – произнес тюремщик.
Вскоре я очутился в весьма приличной на вид комнате с книжными полками, мягкими креслами, и пепельницами на каждом столе. Я вспомнил – на Ладлоу-стрит можно было за немалую сумму – по слухам, то ли в пятьдесят, то ли в семьдесят пять долларов в неделю – получить камеру повышенной комфортности. Именно здесь сидели проворовавшиеся чиновники и люди, урвавшие с их помощью тот либо иной правительственный заказ. Им полагались самые разные послабления – относительно хорошая еда, визиты парикмахеров и даже, если верить досужим рассказам, посещение доступных девиц. Так ли это, сказать сложно, но им, кроме того, дозволялось пользоваться читальным залом и библиотекой, в которой мы сейчас и находились.
Меня усадили во вполне удобное кресло у стола, за которым устроился какой-то чиновник. Посмотрев на меня, он спросил:
– Джозеф Пулитцер?