Пейзаж, составленный из всего этого, волновал меня. Но как-то издали. Извне. В себя не впускал.
Томит эта красота тоской. И… стыдом?
Да. Очень похоже. Стыдом.
Как будто Крым запомнил меня тем, каким я впервые приезжал сюда – молодым, голодным, с холодком счастливого предчувствия жизни… Так все последующие годы (десятилетия уже) и просмаковал это предчувствие, саму жизнь отодвигая на потом.
Но и в горестно-торжественном проживании этой мысли была та же лажа, что и в ресторанной загородочке, где Лена оплакивала судьбу русской интеллигенции. Полная лажа. И тем не менее, только впадая в такую лажу – никуда не денешься, – ты и способен дотянуться до себя.
«Было время, – выстукивал я вечером на машинке, – когда ты завидовал даже вот этим, торжественно вышагивающим по набережной, забывающим про все и вся над картами, а потом, как бы очнувшись, с наслаждением ухающим в воду, а потом опускающим мокрое тело в горячий песок, откупоривающим бутылки с крымским портвейном, вытирающим с подбородка сок жареной курицы. Вот кто полон жизнью! Как мучил ты себя, пытаясь дотянуться до их простодушия в отношениях с бытием. А потом махнул рукой. Ты всегда будешь вот таким – ломучим, неестественным, неврастеничным, позирующим даже перед самим собой. И хрен с ним! Какой есть».
Видел как-то утром на набережной Володю с Леной. Он – стройный, моложавый, подтянутый и энергичный, с пачкой газет. Она – с корзинкой, в коротеньких шортах, бледно-синей маечке, в кепочке – изящная, стремительная. Кадр из французского кино семидесятых. Я тормознул возле книжного развала и минут пять изучал обложки, пока они не скрылись в толпе.
Вот так я лежал на песке, смотрел, думал, вчувствывался в свое одиночество, отъединенность, подростковую обиду…
И ждал, как выяснилось. Ждал продолжения.
И – дождался.
Вечером, поднявшись на нашу гору, я увидел у крыльца столовой машину, а на ступеньках директора Дома и половину нашей столовской обслуги. В машину садилась тучная женщина в черной косынке, с красным оплывшим лицом. Я не сразу узнал в ней надменную Антонину Владиславовну, нашу администраторшу.
– Что случилось? – спросил я у соседей по столику.
– У Антонины брата убили. Он был главврачом военного санатория. Бандиты расстреляли. Прямо во дворе его санатория. А заодно – бывшего предисполкома города. Но этого здесь особенно не жалеют. Такой же бандит. Его тут называли Босс. Еще медсестру ранили. Она сейчас в реанимации. И еще двоих вместе с Боссом.
В местных теленовостях коротко сообщили о возбуждении уголовного дела по факту. Убитый главврач оказался известным и уважаемым в городе человеком. Выразили соболезнование его родственникам и родственникам скончавшейся в больнице медсестры. О Боссе и его людях – ни слова.
Утром на набережной я читал местные газеты: «…в 8.35 вышел на заднее крыльцо главного корпуса в сопровождении медсестры… преступники, укрывавшиеся в микроавтобусе, стоявшем неподалеку… свидетелей не было… выстрелы услышали в здании., видели уезжающий “рафик”… умер на месте… в нескольких метрах от крыльца изрешеченная пулями машина с двумя убитыми мужчинами, третий, тоже убитый на месте, лежал между машиной и крыльцом. Личности устанавливаются».
Во второй газете дополнение: в инциденте погиб бывший предисполкома N и двое неизвестных мужчин.
Легкий ветерок остужает кожу. Я щурюсь на солнце, но не отворачиваюсь – истаивающая в солнечном блеске, из воды идет ранняя купальщица. С неожиданной остротой я чувствую, как плавит солнце кожу на лбу, как влажный ветер обтекает лицо. Я отчетливо вижу морщинистый красный затылок рыбака на пирсе и одновременно – пальцы женщины, оттягивающие тонкую ткань блузки от тела, это брызнула газированная минералка из пластиковой бутылки, когда женщина отворачивала пробку, я ощущаю сейчас намокшую ткань, холодящую ее живот, собственной кожей; женщина сушит блузку – и на все это я смотрю оттуда, из глухого санаторского дворика с сиреневым квадратом асфальта и прохладными утренними тенями, с неестественно яркими кровавыми пятнами, расплывающимися по крахмальной белизне халатов; из тишины, наступившей после выстрелов. Плохо различим на этой картинке только Босс, скрючившийся на асфальтовой дорожке. Тишина кажется такой оглушительной еще потому, что сюда уже бегут люди, через несколько секунд захлопают двери, тишина порушится вскриками, охами, воем; безмятежное пространство дворика затоскует ужасом…
Оказывается, все эти дни я знал, что ничего не кончилось.