«Шалом, дорогие друзья!» Мендельштрум начал свое второе письмо энергичным приветствием, но затем, вопреки ожиданиям, заговорил не о микве, а о кларнете, вернее о том, что недавно решил научиться играть на кларнете. Вообще-то он играл на кларнете еще в детстве и очень даже в этом преуспел, но жизнь заставила его расстаться с этим хобби, хотя слово «хобби» здесь неуместно, потому что кларнет – это голос еврейской души. На нем нельзя играть только ртом и пальцами, не вдыхая в него свое горе, радость и веру во Всевышнего. Это он всегда повторял покойной жене, которая убеждала его снова начать играть. «Пойми, – твердил он, – кларнет – это священный инструмент. Лучше подождать, пока я смогу заняться им всерьез, чем его осквернять». – «Отговорки, – возражала она, – пустые отговорки. Ты просто боишься, что будешь играть недостаточно хорошо. Потому что ты не признаешь полумер: или ты делаешь что-то отлично, или не делаешь вовсе». Возможно, она была права, возможно, вообще имела в виду себя, но факт оставался фактом: в годовщину ее смерти, когда семейное гнездо снова опустело, а дети и внуки разъехались по домам, он достал из запыленного футляра кларнет, всю ночь, ужасно фальшивя, в него дудел, и на сердце у него потеплело: впервые с тех пор, как овдовел, он на миг приподнялся над пустыней скорби и увидел далекий горизонт.
Следующее утро он посвятил поискам в интернете («вы в Израиле уже слышали про интернет?») еврейского преподавателя игры на кларнете, нашел человека по имени Иона, списался с ним по электронной почте, и они условились, что первый урок состоится в тот же день. Но, когда он постучался в дверь Ионы, ему открыла женщина. Он спросил Иону. «Здравствуйте. Я Иона, – ответила та. – А вы, наверное, Джеремайя».
«Дорогие друзья из Города праведников! – писал далее Мендельштрум. – Вообразите себе мое смущение. Я сказал, что не знал, что он – это она, а если бы знал… Потому что с точки зрения иудаизма это проблематично… то, что мы с ней будем находиться в комнате наедине. Но она меня успокоила: «Не волнуйтесь, мы не будем наедине», сделала мне знак следовать за ней в студию, где стояли в ряд четыре кларнета, саксофон, скрипка и пюпитр для нот, и показала на большой портрет на стене: «Это Джо, мой покойный муж. Он будет с нами в течение всего урока».
«Волосы у меня стали дыбом», – признавался Джеремайя. Всю дорогу, пока он добирался до Ионы – на улице, в метро, снова на улице – его не покидало ощущение, что его сопровождает покойная жена, цокает рядом с ним каблучками и, переводя на ходу дух, подбадривает: «Что ты теряешь, Джеремайя?» Даже когда он, борясь с сомнениями, стоял у дверей Ионы, он услышал за спиной голос жены: «Все нормально, Джеремайя. Может, по законам иудаизма это и нехорошо, но Всевышний тебя не осудит, ты уж мне поверь. Я сейчас ближе к Нему, чем ты…»
– Прошу вас, – сказала Иона, указав на обитый кожей стул, и его усталые ноги приняли решение вместо него. Он сел, и голос его покойной жены зазвучал тише – не умолк, а словно отдалился.
– Ну что ж, Джеремайя. Давайте послушаем, как вы фальшивите, – сказала Иона. – Выясним, насколько плохи ваши дела.
Он достал кларнет (уже не такой пыльный: перед уроком он до блеска его начистил) и заиграл.
«С этого все и началось, – продолжал Джеремайя. – Наверно, рассказывать об этом в официальном письме вряд ли стоило бы, но, откровенно говоря, дети от меня далеко, да и вообще они всегда были больше привязаны к матери, а из друзей уже никого не осталось в живых… Но мне необходимо хоть с кем-нибудь поделиться. Чтобы поверить в реальность происходящего. Чтобы убедиться, что эти события в самом деле имели место, а не являются игрой старческого воображения».
В первые недели преподавательница Иона вела себя с ним очень строго. Поправляла ему руки, неправильно державшие инструмент, журила за невнимательность, останавливала, когда он брал не ту ноту, и ругала, когда он ошибался с октавой. Правда, от него не ускользнуло, что на каждый урок она наряжалась, но он полагал, что красивая одежда и тщательный макияж, добавлявший выразительности ее зеленым глазам, объяснялись ее пиететом перед музыкой, даже в его неуклюжем исполнении. А тот факт, что она не спешила вовремя заканчивать урок, он списывал на обилие собственных ошибок. «С таким выдающимся бездарем, как я, – думал он, – в один час не уложишься».
Перелом наступил на двенадцатом уроке. Он их считал, он их ждал; его жизнь протекала в их музыкальном ритме: урок, промежуток, урок, промежуток, урок…
Посередине вариаций Вебера она сделала ему знак остановиться. Он перестал играть и замер, готовый выслушать ее указания. Но она закрыла глаза и сказала:
– Хватит.
Он решил, что она имеет в виду его игру, и положил инструмент на стоявший рядом стул, но она открыла свои зеленые кошачьи глаза и сказала:
– Хватит тосковать по ней, Джеремайя. Простите, что я это говорю, но вы… Вы играете как мертвый, и больше так продолжаться не может. Я понимаю… Я понимаю, что вы очень любили жену…