Эрстед просто диву давался. Наверное, сказалась тяжкая дорога в Ключи, более похожая на спуск в ад. Призрак Вергилия все время маячил неподалеку. «Вы часом не Данте‑с? Проводить?» — безмолвно вопрошал он, более похожий на чиновника XIV класса, нежели на поэта. «Земную жизнь пройдя до половины…» — распутица, дожди, замызганные станции; «я очутился в сумрачном лесу…» — жидкий чай, коляски, кибитки, дрожки, пьяные офицеры требуют лучших лошадей; «утратив правый путь во тьме долины…» — ухабы вынимают из тебя душу, копыта топчут ее в хлам…
Три недели кошмара!
Уже в окрестностях Москвы сатана превратил дороги в кашу. Да и были ли они, дороги? Мосты вечно чинили — иногда приходилось ждать до двух суток. На ночлег становились где попало: в ямских селах, на станциях, в крестьянских избах. В Твери ночевали у советника губернского правления, еще недавно — ссыльного Федора Глинки. Случайно встретились у «рогатки» — советник возвращался в город из имения жены; слово за слово, вспомнили войну — и до утра проговорили о баталиях Наполеона, обсудив их со всех сторон.
При отъезде Глинка подарил Эрстеду «Записки русского офицера», подписав книгу: «Вчерашнему врагу, сегодняшнему другу — от арестанта Петропавловской крепости, награжденного золотым оружием за храбрость». Смысла автографа Эрстед не понял, но поблагодарил.
И снова — чавканье колес в грязи…
Если б не Волмонтович, пропали бы. Вездесущ и всемогущ, князь поспевал всюду. Казалось, он отрастил себе шесть рук и четыре ноги, как индийский божок. Чудо! — он даже был приветлив с окружающими. От его приветливости драгунский капитан, желающий сей же час стреляться «через платок», делался шелковым и растворялся в тумане. Ямщик гнал, как бешеный, — лишь бы не оглянуться через плечо, не увидеть вопрошающий блеск окуляров. Генерал отказывался от курьерской тройки в пользу Эрстеда. За минуту до того генерал топал ногами и грозился Сибирью, да вот подкрался сбоку Волмонтович, пожелал доброго здоровья…
— Езжайте с Богом! — провожал их генерал, крестясь втихомолку.
А еще Волмонтович носил Торвена на руках. Из кибитки — в здание станции, от порога — на кровать с пестрой занавеской; к столу — поесть горячего, на двор — в ретирадное место, и снова — в сырую темень кибитки. Ходить самостоятельно Торвен не мог. Удар кнутовищем не прошел даром. Мало того что нога-упрямица, считай, отнялась, так еще и рана на голове воспалилась. Что ж делать? — при первом удобном случае требовали нагреть воды, промывали, меняли перевязки. В Гатчине нашли цирюльника, обрили раненого наголо — для простоты лечения.
— Держись, юнкер! — бормотал Эрстед, глядя, как клочья волос падают на грязный пол. — Держись, прорвемся…
— Полковник? — спросил Торвен. — Ты где?
Глаза у него были белыми, как у вареной рыбы.
В Новгороде доктор, притащен князем за шиворот, продал какую‑то вонючую мазь — клялся, что поможет. Узнав, что раненого везут дальше, раскричался. Поминал Гиппократа и кузькину мать, настаивал, чтобы пациента оставили здесь. «Вы убиваете его, господа!..» Честное слово, Эрстед испугался — не воплей доктора, нет. А вдруг медик прав? Неужели придется с чужого, холодного почтамта отправлять письмо в Копенгаген:
«Дорогой брат! С прискорбием сообщаю, что Торбен Йене Торвен, мой давний друг и твой верный помощник…»
— Готовьте лошадей, — перебил доктора Великий Зануда. Привстав на локте, он грозил Эрстеду кулаком. Казалось, мысли полковника были для Торвена открытой книгой. — Я еду…
И вновь опрокинулся в забытье.
Этот кулак Эрстед видел всю дорогу. Едва возникала мысль оставить Торвена на чье‑то попечение, избавить от тряски и мучений, дать отлежаться в тепле — вот он, кулак. Грозит. Следом, мол, поползу, найду, догоню — и спрошу по всей строгости. Слышишь, полковник? Слышу, чего там. Князь, станция — выносите гере Торвена…
Иногда раненого нес Шевалье. И никогда — сам Эрстед. Не давали, оттесняли; запрещали. В Тамбове он узнал: Торвен предупредил князя — ни за что. Полковник уже однажды вынес меня с поля боя. Хватит. Не мальчик, шестой десяток до половины разменял — нечего ему в грузчики рядиться… Узнаю, что таскал меня, убогого, — не прощу.
Ночью сбегу из кибитки.
— Ну вы и царь, пан Торвен, — ответил Волмонтович. — Князей в носильщики определяете? Ладно, мне не в тягость…
Всю дорогу Пин‑эр не отходила от раненого. Ехала с ним бок о бок, ухаживала, как могла, шептала что‑то — заговоры? молитвы? Когда Торвена одолевал бред — трогала виски, шею, пальцами пробегала по ледяным рукам, как по клавишам фортепиано. Сильные и ласковые, взятые китаянкой аккорды дарили сон.
В Рязани Торвен встал на ноги.
Денег проклятая дорога жрала в три горла. Понимая это, Эрстед еще в Петербурге кинулся по банкам — за наличными. Филиала Ротшильдов он не нашел. В прочих же банках при одном упоминании о Ротшильдах все двери закрывались. Эрстед ничего не понимал, пытался объясниться, настаивал…