Васька не очень понимал образ множественных погораний и возрождений. Однажды получилось — прекрасно! Но разве опыт не учит? На кой черт до бесконечности бросаться в костер? Это похлеще мазохизма скалолазания! Хотя, вероятно, есть своя прелесть, когда на все сто уверен, что возродишься. Совершенствуйся во веки веков — аминь! А без гарантий лучше тихо доживать отмеренное, избегая огненных трюков.
Они вышли на квадратную площадку, ровно засыпанную желтым песком.
— Здесь занимался гимнастикой единственный и возлюбленный сын дона Борда, — сказал Пако. — Его звали Мануэль. Он был кротким юношей, но с характером. Кто-то вбил ему в голову, что отцовские рудники — дело нечистое, от дьявола. И Мануэль, представьте, покинул родной кров, посвятив себя церковным песнопениям. Дон Борда урезонивал — писал письма, приходил с долгими уговорами. Напрасно. Тогда, разгневанный, он жестоко высек сына, сжег хижину и голого оставил на дороге. В тот день Мануэль проклял отца! Дон Борда, опомнившись, молил о прощении и заложил храм в честь святой Приски. Незлобивый Мануэль простил отца. Но проклятие снять не умел. На открытии храма он пел последний раз в жизни. Поскользнувшись, упал с хоров и убился о тяжелый серебряный подсвечник.
— Просто теленовелла! — воскликнула Шурочка.
— Жизнь, — сказал Пако. — И она стала невыносимой для дона Борда. Разведя костер самосожжения во дворике у стен часовни, Серебряный Феникс сгорел, и пепел его развеялся по окрестным предгорьям.
Шурочка содрогнулась:
— Чудовищно! Но поэтично!
— И в наши дни блуждает по асьенде его неутешный призрак, — завершил повествование Пако.
— Спасибо! — поаплодировала Шурочка. — Красивая сентиментальная история. Только призрак из другой оперы!
— Опера та же, сцена другая, — мрачно сказал Пако. — Сам видел. Среднего роста в стоптанных ботфортах.
— Будет тебе! Вампиры, призраки, инопланетяне — аж тошно! Не то чтобы я в них не верила, но утомляют, как романы о сталеварах — избито, заезжено. Концовка, словом, дрянь! — авторитетно сказала Шурочка.
Пако промолчал. Васька присвистнул. И они разошлись по номерам.
Тришка бородатый
Окно выходило на балкон, который висел высоко над городом. Было видно решительно все — каждую улицу, каждый переулок и подворотню. Такой ясности глаза Васька сроду не ощущал. Он без усилий мог разглядеть котов в глубине чердачных окон, птичек в кронах самых удаленных деревьев, цены на ярлычках, привязанных к серебряному товару. Васька хотел начертить подробный план со всеми мелочами, но заленился, представив огромность работы. Лег на кровать с изголовьем в виде серебряного Феникса, повернулся на бок и уже прикрывал глаза, как что-то мелькнуло краем. Осмотрелся — серебряная тумбочка, серебряный ночник, серебряная люстра, зеркало в серебряном окладе и — опять порхнула — легкая тень. Лик нежный, как серебряное утро; локоны, подобные в ночь лунную ручью на перекатах; черненого сребра страдающие очи.
«Приска!»
Васька сидел на кровати, и ясность уходила из глаз и головы. Что это? Кто она такая святая Приска? Мелькнула и растаяла. Зачем?
Он был в смятении. И взор нежданно замутнили слезы. И робкие предчувствия, и предощущения, и предвоспоминания неведомо чего, и бред любви, и бред раскаяния, и радость на полянке…
Как пустое ведро, обрушился он в колодец и выбирался медленно, со скрипом ворота и звяканьем цепи. Вроде, наполнился — тяжестью и легкостью едино. И боялся расплескать, но и не знал, как уберечь.
Был бы дух Илий, все пошло бы иначе. А так — ведро оказалось дырявым! Васька догадался, что наполненность полегоньку, а дальше больше — вытекает.
— Приска, присказка, прискакала, — довольно глупо талдычил он, соображая, впрочем, что уже и распадается, как давно проржавевшее ведро. — Приска, присказка, прискакала!
Протекание и распадение были неприятны. Отвратительны. Так хотелось прервать их, что впору было на костер. Хотя имелись варианты.
— Приска, присказка, прискакала, — повторил Васька. — И ускакала! Это был шаг поступательный, отвлекающий от протекания и распадения. Васька встрепенулся и поднялся с кровати.
— Последний вечерочек, — вздохнул он, — перед починкой. Хлопну бутылец на добрую память.
Поблуждав по галереям, коридорам, анфиладам, спустился крутой лестницей в подземелье. О, подобные темницы редки! Не только вечер, но и последние минуты жизни отрадно скоротать здесь. Под ногами пушистые ковры в облаках, созвездиях и птицекрылых дирижаблях, мягкие кожаные кресла с обогревом, охлаждением и телевизорами в подлокотниках, автоматические треугольно-овальные столики, гадающие на картах и по руке, бассейн с девятым валом, лампы под теплыми оранжевыми абажурами, в углу одинокий контрабас, расписанный серафимами в сомбреро, и длинная, — как медленный ночной пассажирский поезд, в котором светятся окошки, где пьют чай и выпивают, режут колбасу, выламывают курьи ножки, лупят яйца, сушат простыню, ложатся спать, задергивая занавески, — стойка бара.
Чего еще желать протечно-распадному человеку?