Проходит девять дней, наполненных мелкими пакостями Альбины Гораковой (кусочек пирожного, втоптанный в ковер прямо на пороге ее комнаты; подожженные с утра пораньше благовония в маленьких конусах, наполнившие жарко натопленную квартиру густой духотой) и переведенными на английский тридцатью девятью страницами немецкого текста и шестью – чешского. На десятый день Хелен приходит в голову, что Карел еще никогда не молчал так долго, и она пишет ему сообщение.
На следующее утро Хелен наконец приходит в библиотеку и с удовлетворением обнаруживает, что вполне способна не смотреть ни на гипсовых младенцев, которые спускаются с потолка, пронзительно крича от боли, ни туда, где стоит стол двести девять. Она ищет Карела, но его нет. Вечером, убирая свои переводы в сумку, где уже лежит часть рукописи Хоффмана, она решается навестить друзей.
Это несвойственно ей до такой степени, что, ныряя под каменную арку и встречаясь взглядом с продавцом в билетной кассе (он понимает, что ее не соблазнить опереттами под сводами бывших церквей), Хелен удивляется самой себе: она идет в гости без приглашения? Это она-то? Она затягивает потуже то и дело сползающий пояс. А почему бы и нет? У нее с собой чужие бумаги, и она будет проходить мимо дома их владельца, так что это всего-навсего вопрос хорошего воспитания.
Вечер выдался снежным, велосипеды и мусорные урны все в белом. Сейчас метель уже прекратилась, но в воздухе продолжает кружиться пыль, словно опалы шлифуют о камень. Смельчаки, рассевшиеся под навесами на стульях с овчинными подстилками, с довольным видом ежатся от холода, а у них над головами церковные песнопения мешаются со светскими мелодиями. «Вот она! – говорят англичане. – Настоящая зима, как во времена нашей юности, когда птицы проклевывали фольгу на бутылках с молоком, которые стояли под дверью». Они платят бешеные деньги за плохое пиво и считают, что это дешево.
Карел и Тея живут сразу за Староместской площадью, через которую Хелен проскальзывает незамеченной, почти ничего не замечая и сама. Она более или менее научилась сопротивляться иллюзорности фасадов, создающих такое впечатление, будто в любое мгновение их можно отдернуть, как шторы. Добравшись до дома друзей, Хелен переводит дыхание и осознает, что шла немного быстрее обычного, словно бы ее подгонял звук чьих-то шагов по мостовой. Вниз по переулку, пройти под аркой, – пригнувшись, хотя каменная дуга довольно высоко над головой, – и вот двор, в который смотрят окна четырех домов, и знакомая дверь, заваленная снегом.
Хелен останавливается и поддевает пальцем ремешок сумки, который давит на ключицу. Она быстро прикидывает в уме: или они не выходили из дома, скажем, в течение дня (а то и больше?), или ушли и до сих пор не вернулись. Она делает шаг вперед, и в это мгновение одинокий фонарь под аркой гаснет и весь двор погружается во мрак. Каждое из тридцати одинаковых окон над тридцатью одинаковыми подоконниками кажется черным квадратом в черноте, и все это создает впечатление абсолютной пустоты, как будто тут никогда и не зажигали фонарей. Только с далекой Староместской площади под арку пробивается слабый свет – такой слабый, словно он очень далеко, словно до него двадцать километров, а не двадцать шагов. Хелен не двигается. Вслушивается в тишину, напрягаясь всем телом. Что она пытается расслышать – шелест длинных юбок, волочащихся по снегу, похрустывание ботинок, – а может, босых ног, обошедших континенты и не чувствующих боли? Она вслушивается – и, конечно, не слышит ничего, кроме уплывающих в темноту далеких звуков чешской волынки. Потом фонарь в арке зажигается снова – наверное, контакт отошел, – и Хелен, моргая, замечает кое-что, чего не заметила раньше: дверь приоткрыта, между ней и косяком щель шириной буквально с палец. Она разглядывает эту длинную черную полоску. Воспитанным людям не полагается заходить в дом без приглашения, но Хелен кажется, что здесь что-то не так.
– Карел? – зовет она. – Тея? Это я. Можно к вам?
Тишина. А мама, думает она, на моем месте закричала бы: «Ау-у! Карел! Тея!» Ответа нет, и Хелен толкает дверь и входит.