И вот рассвет наступил, но они не вернулись. Жиденький серый свет возвестил о наступлении утра. Я уже давно потушил крошечный огонёк коптилки, пробрался в дальний угол и сдвинул одну из досок крыши. Крупные холодные капли то и дело залетали в отверстие. Значит, шёл дождь. Я не знал, сколько прошло времени с тех пор, как рассвело, но подождав ещё, вдруг с полным сознанием понял, что ни Люба, ни Надя сегодня не вернутся. Добрались ли они хотя бы до цели сквозь немецкие заслоны? Сидят ли где-нибудь в укрытии, наблюдая, или лежат недвижимо под нескончаемым проливным дождём? Вернутся ли они этим вечером, или не вернутся уже никогда? Хорошо это или плохо, что их нет — ведь недаром в народе говорят, что если гонец не возвращается, значит, он выполняет поручение. Да, вот так и должен я думать о Любе и Наде. Почему только мрачные мысли у меня в голове? Я должен, должен верить, что они живы. Живы и вернутся. Живы и будут ещё долго живы. Да, именно так я должен думать и верить, и моя вера поможет им уцелеть там, где они сейчас. Да, они живы, живы… они вернутся, и мы снова будем по очереди пить чай из алюминиевой кружки и говорить о том, как хорошо будет, когда окончится война…
Но лучше всего было бы, если бы они уже были здесь.
Я метался по чердаку, не находя себе места. Неужели я успел так привыкнуть к этому жалкому жилищу, и к своей ране, и к своему ожиданию. Чтобы как-то отвлечься от одних и тех же мыслей, я то наблюдал суетливое движение редких легковых и грузовых автомашин у аэродрома, то пытался сосчитать количество взлетевших и садившихся на аэродром самолётов. Мне казалось, что я весь пронизан током, когда я стоял, мне хотелось сесть, когда сидел — хотелось ходить из угла в угол, когда думал о войне, что заполнила всю страну из края в край — я вспоминал о мирных временах, и тут же сразу — о тысячах и миллионах людей, которые в это самое время сражаются с врагом, на которого я, бессильный что-либо предпринять, смотрю сейчас в бессильной ярости, отодвинув доску на крыше сарая.
Может быть именно в этот день я окончательно стал взрослым. Я думал, думал и думал и ничего не мог понять — как, почему так случилось, что люди стали врагами и для того, чтобы жил один, другой должен умереть. И я, который так любил всю живую природу, без всякой жалости готов был лишить жизни любого из тех, кто входил и выходил сейчас из ворот аэродрома. Кто они, эти существа, одетые в военную форму? Что они делают здесь, так далеко от собственного дома? Они, озираясь, живут среди людей, чьего языка не знают, чьих обычаев не уважают, среди, общей ненависти и проклятий, среди страданий и смерти. Посмотри рано поутру: как прекрасна природа — и в солнечный и дождливый день и здесь, на Украине, и в песках моей родной Туркмении, и там, может быть, откуда родом эти немецкие солдаты. У них ведь тоже есть матери, которые ждут их, есть братья и сёстры. Но многие ли из них вернутся домой? Одних найдёт смерть на поле сражения, других — здесь, выпущенная из партизанской винтовки. Что за сила пригнала их сюда? Зачем оставляют они за собой слезы, развалины, смерть?
Из своего убежища я видел чуждую мне жизнь, чуждых людей. Врагов. Подо мной раздавались немецкие голоса, ржание коней, крики, потом я увидел этих коней. Конские упряжки увозили орудия куда-то в сторону леса. Что-то готовилось, но что: оборона, наступление? Почему техника, выдумавшая так много всего, не придумала маленького передатчика, который помог бы мне сообщить нашей авиации о скоплении орудий.
Но я зря огорчался. Наши лётчики, оказывается, были неплохо осведомлены о положении дел, потому что вскоре волна за волной они стали разворачиваться над опушкой и с нарастающим воем начали штурмовую атаку. Навстречу им рванулись разрывы зенитных снарядов из замаскированных вокруг леса батарей. «Повх, повх» — доносилось и слева, и справа, но штурмовики, как неотвратимая кара, наращивая скорость, падали едва ли не до самой земли, круто взмывая, и тут же в воздух летели части упряжи, орудийные лафеты, метались с громкими криками офицеры; обезумевшие от боли бежали кони, разбегались, роняя кровавую пену.
Можно было ожидать, что фашистские истребители вылетят навстречу нашим самолётам и постараются их перехватить, но этого не произошло. То ли немцы не хотели рассекречивать свой аэродром, то ли не были готовы к встрече с нашими штурмовиками — так или иначе ни один из немецких самолётов не поднялся в воздух, Только после того, как отбомбившись, наши штурмовики улетели, «мессершмидты», завывая, стали один за одним подниматься в воздух с рёвом, от которого готова была развалиться крыша сарая. Но они вскоре вернулись, то ли не догнав наши самолёты, то ли не рискнув связаться с ними.
И снова наступила относительная тишина, нарушаемая лишь редкими разрывами зенитных батарей. Затем утихли и они, и только редкие удары молний разрывали тёмное, в клочьях бегущих туч, небо. Усыпляя, шелестел дождь. Я лежал, закрыв глаза, и на минуту представил, что лежу дома на тахте, а за окном шелестит и шелестит ласковый дождь.