Надо сказать, что шел октябрь 1936 года, я только что вернулась из экспедиции и еще не представляла себе массовости, грандиозности этого явления. Больше удивляла бессмысленность пребывания в камере среди бредового существования этих женщин. Может быть, было чувство некоторого удовлетворения даже: с меня снимается ответственность за происходящее. Я уже не могу публично протестовать против глупости, против злобы. Ведь я была в Поволжье и видела хлеб, который нельзя есть человеку. А его ели целые деревни. Потому что мне, как каждому этнографу, близко соприкасающемуся с жизнью деревни, была ясна безмерность человеческих страданий, при помощи которых вводилась коллективизация, но совсем не было ясно – неужели необходимо так вводить коллективизацию: путем насилия, калеча жизни сотен тысяч раскулаченных, путем произвола, лжи и ненависти? Я не могла с этим согласиться. Но не находила и что противопоставить…
Посмотрим, что будет дальше. Звякнул ключ. Раскрылась дверь-решетка, в камеру вошла, сгибаясь под узлом вещей, высокая блондинка с тонким интеллигентным лицом. Беспомощно положила узел на стол, оглядываясь.
– Здравствуйте!
На меня глянули большие голубые глаза, полные сдержанного отчаяния.
– Здравствуйте! – заторопилась я. – Давайте ваши вещи сюда. Устраивайтесь рядом со мной – у меня целая кровать в распоряжении.
Она положила узел и села на кровать.
– Вы давно здесь? – спросила меня.
– Около трех недель. Конца не предвидится.
Она пристально посмотрела на меня.
– Мы, кажется, с вами где-то встречались?
– В Публичке, наверное, а может, в академии. Вы в каком институте работаете?
– Астроном я, – машинально ответила она, потом удивилась: – Почему вы решили, что я в академии?
– По облику. Шила в мешке не утаишь! Я из МАЭ, этнограф. Нина Ивановна Гаген-Торн.
– Вера Федоровна Газе, – также машинально сказала пришедшая.
– Так и есть! Третья в нашей камере из Академии наук, и все – с вещами! Видно, там обучают, как надо садиться в тюрьму, – с горьким юмором сказала молодая женщина. Кругом засмеялись шутке…
Мы быстро разговорились и установили, что встречи уходят глубже: Верочка вспомнила, что видела меня еще в Вольфиле.
– Я тогда тихо сидела на полу и слушала, – улыбнулась она. – А вы – очень рьяно выступали.
– Наверное, удивлялись, какая нахальная девчонка? – спросила я.
– Нет, нахальной вас нельзя было назвать, но вы были очень вольнолюбивой!
Так началось наше плавание в никуда на узкой железной кровати. Жизнь однообразна до предела. «Подъем!» – голос дежурной надзирательницы в коридоре. Зашевелилось месиво женских тел. Убрали свои подстилки те, кто спал на столе и скамейках, сложили на доски нар, настеленных всплошную у стен, где когда-то были койки. Встала очередь к умывальнику и к «туалету». «Староста – за пайками!..»
В обычной жизни события связаны между собой крепко, как плот на реке, и мы не замечаем, как течет время. Заключение в тюрьму обрывает привычный ход наших дел. Нас несет Время. Событие встает как подводный камень: вызов к следователю. Обессиленное сознание цепляется, пытаясь поправить порванные связи. Человек вырван, отторгнут от жизни, он не знает своего будущего. И часто – начинает фантазировать прошлое.
В камерах идут разговоры о прошлом. Иногда биографии придумываются. Люди не лгут при этом. Они начинают видеть прошлое в новом ракурсе. Приведу лишь два очень ярких примера. В женских камерах постоянны разговоры о детях. Их видят во сне, описывают в рассказах. Когда меня ввели в камеру, почти у всех сидящих в ней женщин дома остались дети. О них говорили, чаще всего не о том, какие они сейчас и что с ними, – это слишком больно, чтобы говорить, об этом только плачут. Рассказывали о том, какими они были маленькими, утешались этими рассказами. Одна тридцатилетняя женщина, плотная и подвижная, сказала, что у нее нет и не было детей. И ей нечего рассказать. Но через несколько дней оказалось, что у нее тоже был ребенок, совсем маленький.
А в камеру приводили все новых женщин. И опять шли разговоры о детях. И у этой тридцатилетней женщины в рассказах ребенок вырос, она стала вспоминать, как он выучился ходить, какие слова стал говорить первыми. Она не лгала, она сама поверила, что он был. Однажды она легла и стала горько плакать, говоря, как тоскует о нем.
Другой случай, гораздо более сложный, мне встретился много позднее, в Мордовии, в потьминском лагпункте… (Об этом см. во «Втором туре». –