Но, едва он вернулся в собрание, грозный гул возобновился; президент де Новион, снискавший расположение народа своими выступлениями
[187]против Мазарини на первых ассамблеях палат, вышел из отделения судебных приставов посмотреть, что происходит, и увидел во главе бесчисленной толпы простолюдинов, большей частью вооруженных ножами, некоего Дю Буаля, ничтожного стряпчего, столь мало известного, что я никогда прежде не слыхал о нем; Дю Буаль объявил, что желает, чтобы ему отдали статьи мирного договора, дабы рукой палача предать огню на Гревской площади подпись Мазарини; если, мол, депутаты подписали этот договор по доброй воле, их следует вздернуть, а если их к этому принудили в Рюэле, от договора следует гласно отречься. Президент де Новион, как вы понимаете, изрядно смущенный, стал объяснять Дю Буалю, что подпись Кардинала невозможно предать огню, не предавши ему также подпись герцога Орлеанского, но что Парламент как раз намеревается отослать депутатов обратно в Рюэль, дабы изменить статьи договора ко всеобщему ублаготворению. Однако в зале, на галереях и во дворе Дворца Правосудия слышался один только смутный, но устрашающий ропот: «Долой мир! Долой Мазарини! Приведем в Париж из Сен-Жермена нашего доброго Короля! В реку мазаринистов!»Мне уже приходилось говорить вам о бесстрашии Первого президента, но ни разу оно не явило себя так полно и убедительно, как в этом случае. Он видел, что на него направлена ненависть и ярость черни, видел, что чернь, вооруженная или, лучше сказать, ощетиненная всевозможным оружием, намерена убить его, он был убежден, что мы с герцогом де Бофором подстрекнули народ к мятежу с этой именно целью. Я наблюдал за ним и им восхищался. Лицо его ни одним движением не выразило ничего похожего на страх, более того, оно выражало одну лишь непреклонную решимость и почти сверхъестественное присутствие духа, а в этом последнем величия еще более, нежели в решимости, хотя оно является, по крайней мере отчасти, ее плодом. Оно было столь велико, что г-н Моле с той же непринужденностью, как в обычных заседаниях, собрал мнения присутствующих и тем же тоном и с тем же выражением объявил решение Парламента, принятое по предложению Ле Коньё и де Бельевра; в нем говорилось, что депутаты вернутся в Рюэль, дабы изложить требования генералов и прочих лиц, присоединившихся к партии, защитить их выгоды и добиться того, чтобы подпись кардинала Мазарини не стояла на договоре, который будет заключен при соблюдении как этого условия, так и прочих, подлежащих новому обсуждению.
Словопрение, как видите, довольно бестолковое, так и не привело в этот день к решению более внятному, во-первых, потому, что закончилось оно позднее пяти часов пополудни, хотя заседал Парламент с семи утра; во-вторых, народ был так возбужден, что опасались, и не без основания, как бы он не ворвался в Большую палату. Первому президенту предложили даже выйти через канцелярию, откуда он мог вернуться домой незамеченным. «Правосудию не пристало прятаться, — ответил он на это. — Знай я даже наверное, что мне суждено погибнуть, я и в этом случае не оказал бы подобной трусости, которая к тому же лишь придала бы духу
[188]смутьянам. Вообрази они, что я убоялся их во Дворце Правосудия, они добрались бы до меня и в моем доме». И так как я просил его не подвергать себя опасности, по крайней мере, покуда я не попытаюсь успокоить народ, он обернулся ко мне с насмешливым видом и произнес достопамятную фразу, которую я вам не раз приводил: «Ну что ж, милостивый мой государь, вам ведь стоит только молвить слово!» Признаюсь вам, хотя таким образом он ясно дал понять, что считает меня виновником смуты, а это была жестокая несправедливость, я лишь восхитился бесстрашием этого человека и поручил Комартену, чтобы тот задержал его в Большой палате до моего возвращения.