Общество де Бриссака, де Витри, де Мата и де Фонтрая, сохранявших дружбу с нами, представляло в ту пору выгоду, не лишенную неудобств. Они были закоренелыми распутниками, а поскольку общая безнравственность еще развязывала им руки, они каждый день предавались излишествам, порой завершавшимся скандалами. Однажды, возвращаясь
[217]после обеда у Кулона, они увидели похоронную процессию, напали на нее со шпагами в руках и, указывая на распятие, кричали: «Рази врага!» В другой раз избили королевского лакея, не выказав ни малейшего почтения к его ливрее. В их застольных песнях доставалось порой самому Господу Богу 198. Не могу вам описать, как огорчали меня подобные безумства. Первый президент умело ими пользовался; народ смотрел на них косо, священники негодовали. Я не мог их покрывать, оправдывать не решался, и они неотвратимо ложились пятном на Фронду.Слово это приводит мне на память то, что я, кажется, забыл пояснить вам в первой части моего труда. Речь идет о происхождении этого слова, что само по себе не столь уж важно, однако не должно быть опущено в повествовании, где оно непременно будет часто упоминаться. Когда Парламент начал собираться для обсуждения общественных дел, герцог Орлеанский и принц де Конде, как вы уже знаете, довольно часто являлись в его заседания и порой им даже удавалось успокоить умы. Но спокойствия хватало ненадолго. Два дня спустя страсти разгорались снова, и собрания проходили с тем же пылом, что и прежде. Башомон заметил однажды, что Парламент уподобляется школярам, которые стреляют из пращи
199в парижских рвах, бросаясь врассыпную, едва завидят полицейского комиссара, но, стоит тому скрыться из виду, собираются вновь. Сравнение понравилось, песенки его подхватили, но в особенности оно пошло в ход после заключения мира между Королем и Парламентом, когда им стали пользоваться, обозначая непокорство тех, кто не примирился с двором. Мы сами охотно его применяли, ибо заметили, что отличительная кличка воспламеняет умы. Когда президент де Бельевр сказал мне, что Первый президент использует это прозвище против нас, я показал ему манускрипт одного из основателей Голландской Республики, Сент-Алдегонде; по его словам, Бредероде в самом начале нидерландской революции обиделся на то, что повстанцев прозвали гёзами 200, а принц Оранский, бывший душою мятежа, в ответ написал ему, что тот не понимает истинной своей выгоды: ему, мол, должно радоваться, и сам принц не преминет отдать приказ вышить на плащах своих сторонников маленькие нищенские котомки в виде знака ордена. В тот же вечер мы решили украсить шляпы лентами, которые формой своей напоминали бы пращу. Один преданный нам торговец изготовил множество таких лент и продал их несметному числу людей, не заподозривших в этом никакой хитрости. Мы надели их в числе последних, чтобы не раскрыть нашего умысла, ибо это нарушило бы всю прелесть таинственности. Действие, оказанное этой безделицей, трудно описать. Мода охватила всё — хлеб, шляпы, банты, перчатки, манжеты, веера, украшения, — и мы сами вошли в моду куда более из-за этого вздора, нежели из-за существа дела.Мы, без сомнения, имели нужду во всем, что могло нас поддержать, — против нас была вся королевская семья, ибо, несмотря на свидание мое с принцем де Конде у г-жи де Лонгвиль, я чувствовал: мы примирились с ним лишь отчасти. Он обошелся со мной учтиво, но холодно, и мне даже
[218]стало известно, что он уверен, будто я на него жалуюсь, так как он якобы нарушил обещания, переданные им через меня некоторым членам Парламента. Поскольку ничего такого я не говорил, я имел основания полагать, что его умышленно постарались настроить против меня. Связав это обстоятельство с некоторыми другими, я пришел к выводу, что это дело рук принца де Конти, который вообще от природы был на редкость зложелательным и к тому же меня ненавидел, сам не зная за что, да и я не мог уразуметь причину его ненависти. Г-жа де Лонгвиль тоже меня не любила, но причину этого я мало-помалу разгадал, о чем расскажу вам позднее. Были у меня основания не доверять герцогине де Монбазон, которая имела над де Бофором влияние куда меньшее, нежели я, но все же большее, чем потребно было, чтобы выведать у него все его тайны. Ей не за что было меня любить, ибо я лишал ее главного преимущества, какое она могла извлечь из этого влияния при дворе. Мне ничего не стоило бы с ней примириться, ибо не было на свете женщины более доступного нрава, но как было примирить подобное примирение с другими моими обязательствами, которые были мне более по вкусу и куда более надежны. Как видите, положение мое оказалось не из легких.