Госпожа де Поммерё, сообщив мне однажды о размолвке между Комартеном и Ла Уссе, заметила, что у друзей человека, попавшего в беду, портится характер. Ей следовало добавить — и у его домочадцев. Простота обхождения, к которой знатный вельможа, если он человек благородный, склонен как никто другой, неприметно умаляет почтение, какое должны повседневно оказывать ему окружающие. Простота эта вначале порождает вольность в рассуждениях, а следом и вольность в жалобах. На самом деле жалобы вскормлены мыслью о том, что лучше было бы оказаться в другом месте, подальше от опального. Но жалобщик сам себе не признается в этой мысли, сознавая, что она не совместна с долгом чести, им на себя принятым, да и с преданностью господину, какую он зачастую сохраняет в глубине души, несмотря на все свое недовольство. Люди и впрямь не ведают, что кроется в тайниках их сердца, и досада на чужую злую судьбу, к которой они причастны, почти всегда изливается на другой предмет. В предпочтении, которое зачастую по необходимости и даже в силу неизбежности приходится отдавать одному перед другими, слугам всегда мерещится несправедливость. Если их господин делает для них все, пусть даже самое трудное — он лишь исполняет свой долг, но если он не сделал чего-то, пусть даже совершенно невозможного, — стало быть, он неблагодарен и жесток; но самое печальное, что лекарство, которым истинно благородное сердце пытается врачевать недуг, не вылечивает, а лишь усугубляет его, ибо его поощряет. Поясню свою мысль.
Всегда живя с людьми, мне служившими, в братской дружбе, я и подумать не мог, что они могут отплатить мне чем-нибудь другим, кроме преданности и послушания. Уже когда мы плыли на галере 52, я почувствовал неудобство чрезмерной короткости отношений; я, однако, полагал, что у меня есть средство помочь горю, и, едва мы прибыли во Флоренцию, прежде всего разделил между теми, кто сопутствовал мне в моем путешествии и теми, кто нагнал меня по дороге, деньги, ссуженные мне Великим герцогом Тосканским. Я дал каждому сто двадцать пистолей для экипировки и, прибыв в Рим, был весьма удивлен, когда увидел, что все они или, во всяком случае, большинство из них пребывают в дурном настроении и притом обнаруживают множество притязаний, какие не снились даже приближенным первых министров. Так они негодовали, что комнаты, отведенные им в моем дворце, не украшены роскошными коврами. Этот пример — лишь образчик сотен ему подобных; в общем, дело зашло так далеко, что их ропот и распри, неизбежное следствие ропота, принудили меня для собственного моего успокоения воспользоваться долгими часами досуга, выдавшимися у меня на водах Сан-Кашано, чтобы составить точный список всего того, что я дал моим дворянам со времени прибытия моего в Рим, — из него выходило, что, если бы я поселился в Лувре в покоях кардинала Мазарини, мне это обошлось бы куда дешевле. Один Буагерен, который и в самом деле опасно захворал в Сан-Кашано и которому я оставил своего врача и носилки, за год и три месяца, проведенные им подле меня, обошелся мне в пять тысяч восемьсот ливров, считая то, что я на него израсходовал и дал ему наличными. Служи он Мазарини, вряд ли он выжал бы из него столько денег. Состояние здоровья принудило Буагерена переменить климат и возвратиться во Францию — впоследствии мне казалось, что он запамятовал добро, которое я ему сделал. Из числа роптавших моих слуг я должен исключить Мальклера, который имеет честь быть вам известным и который получил от меня гораздо меньше денег, чем другие, ибо его случайно не оказалось при мне во время их раздачи. Как вы увидите далее, он постоянно находился в разъездах, и, из уважения к истине, я должен сказать, что ни разу ни при каких обстоятельствах не видел с его стороны ни малейшего знака раздражительности или корысти. Самым бескорыстным человеком на свете был и мой камерарий, аббат де Ламе, за все время моей опалы не захотевший принять от меня ни гроша; зато к раздражительности, в силу характера своего, от природы упрямого, он склонялся легко, тем более что его подстрекал Жоли, который, при своем добром сердце и честных намерениях, отличался вздорными причудами, совершенно не совместными с невозмутимостью, какой должно обладать тому, кто ведет хозяйство или, лучше сказать, держит в руках бразды правления большого дома. Мне стоило огромного труда поддерживать согласие между ними обоими и аббатом Шарье, питавшими друг к другу довольно понятную ревность. Последний решительно поддерживал аббата Бувье, моего агента и банкира в Риме, на чье имя были адресованы все мои векселя. Жоли принял сторону аббата Руссо, который, будучи братом моего управляющего, полагал, что в Риме управлять моим домом надлежит ему, хотя, по правде говоря, он был к этому совершенно неспособен.