Под покровом темноты я благополучно преодолел все трудности, с коими был сопряжен побег, а предусмотрительность помогла мне выбраться и из крепостного рва; я вошел в Париж через ворота Сен-Мартен{126}. Остаток ночи я провел под навесом какой-то лавки, к счастью, никого не разбудив, а утром снял меблированную комнату в Сен-Жерменском предместье. Я разузнал обо всем, что происходит, и понял, что город прямо-таки бурлит из-за эдикта, изданного кардиналом и обложившего налогом все верховные палаты{127}; моя ненависть к нему так возросла, что затмила даже любовь к родине, коей угрожали великие потрясения. Парламент, которого это непосредственно касалось, издал постановление против министра, а среди парламентариев нашлись столь ожесточенные, что если бы последовали их совету, то пролилась бы его кровь и тысячи покушений были бы совершены, невзирая на государственные законы. Народ, страдавший от тяжести эдиктов, выступил на стороне Парламента, и все шло к возмущению и мятежу. Масла в огонь подлила Королева-мать, приказавшая арестовать нескольких членов Парламента{128}, — это и стало сигналом к восстанию. Улицы тотчас оказались перегорожены натянутыми цепями и баррикадами, ремесленники вышли из мастерских и, забыв о своих промыслах, превратились в бойцов — столь велика была их ненависть к министру. Королева-мать постаралась было смирить беспорядки, проявив кротость, но тщетно; тогда она послала на улицы гвардейцев, однако их появление распалило восставших еще больше.
Я решил, что в таких обстоятельствах мне уже не опасно показываться на людях, но тут меня вдруг увидел один мальчишка, некогда мне служивший; он прямо на улице закричал, что хочет порасспросить меня о Мазарини, чью жестокость я испытал на себе, и уже подбежал поклониться мне, когда я, разозленный тем, что узнан, вместо ответных приветствий разразился ругательствами. Услышавшие его люди окружили меня и забросали вопросами, на которые я не имел желания отвечать; самые отчаянные требовали, чтобы я пошел с ними в кордегардию и, как более сведущий в военном деле, стал их командиром, если придется взяться за оружие.
Мятеж мог бы зайти далеко, если бы Королева, сперва отказавшаяся освободить заключенных, все-таки не решила выпустить их и восстановить в прежних должностях; тут я стал опасаться, что по воле министра история со мною еще будет иметь продолжение. Однажды уже брошенный в тюрьму без всякой причины, я не мог ныне пренебрегать вероятными обвинениями в том, что меня назовут предводителем бунтовщиков, и, хотя Королева-мать объявила амнистию, прекрасно понимал, что поводов погубить человека можно найти сколько угодно. Поэтому я почел необходимым обеспечить себе защиту. Покровительство Парламента в этих условиях показалось мне наиболее надежным: он пользовался и симпатией парижан, уверовавших по своей доброте, что он все делает только ради их пользы, и поддержкой провинций, не менее сильно настроенных против кардинала Мазарини. Герцог де Бофор, очень нравившийся парижанам из-за своей непримиримой враждебности к Мазарини, представил мое ходатайство Парламенту, и оно было удовлетворено. Почувствовав себя в относительной безопасности, я примкнул к герцогу де Бофору и к тем, кто больше всего ненавидел кардинала.