Зачем я все это делал? Зачем рисковал чужими и, главное, своей жизнью? Мог же не менять курс, выбранный капитаном, а спокойно прокунять четыре часа в лоцманском кресле. Скорее, из протеста против капитанской трусости показывал удаль, решив, что если уж торчать на вахте, то сделать так, чтобы она пролетела, а не ползла, как осенняя муха по иллюминатору. Или чтобы убедиться, что мне все удается, как в судовождении, так и в расследовании, что нашел ниточку и теперь размотаю клубок.
18
После завтрака состоялись похороны. Проходили они на корме. Любопытных собралось много, но родственники покойного отсутствовали, и, наверное, поэтому особой скорби не замечалось, наоборот, посмеивались. Не от душевной черствости, а скрывая жалость, которая вроде бы неуместна.
Сергей Гусев накладывал последние стежки длинной цыганской иглой с просмоленной ниткой на парусиновый мешочек, в котором лежал труп. Мертвая птица казалось сильно похудевшей, едва ли толще своих ножек. Коготки подогнулись, будто цеплялись за невидимую ветку. Тараканья диета не пошла птице впрок. Мы ведь часто травили их всякой химией, которую они пожирали с превеликим удовольствием, а если и дох какой, то, наверное, от обжорства.
Гусев зашил мешок, привязал к нему «в ногах» большой болт, положил на обрез доски-дюймовки. Он и Остапенко подняли доску и, исполняя губами похоронный марш, понесли к борту. Шагали медленно и тянули ногу, как часовые у мавзолея. Добравшись до фальшборта, Сергей положил свой конец доски на планширь, перешел к напарнику. Взявшись одной рукой за доску, второй оба отдали честь: Гусев – правой, Остапенко – левой. Исполняя губами гимн Советского Союза, они медленно подняли конец доски. Саван пополз по ней и, замерев на миг на краю, точно запнувшись перед решительным шагом, соскользнул в белесо-голубые буруны за кормой.
Слева от меня стояла дневальная Нина. Обхватив руками плечи, она смотрела на похоронщиков с удивлением, будто в саван зашит живой человек, но почему-то никто, кроме нее, не понимает этого. Когда саван застрял на краю доски, Нина подалась вперед, словно хотела подхватить его. Левее нее стоял Маркони. Он усмехнулся, но правая бровь поднималась и опускалась, будто покачивалась на волнах. Рука потянулась к брови, наверное, чтобы унять тик. Нет, к очкам, которые были протерты о рубашку на груди. Без очков лицо начальника рации было как у простуженного человека – с воспаленными глазами и набрякшим носом. Оно повернулось ко мне, хотело что-то сказать, но нас опять разъединила дневальная, отшатнувшаяся назад.
– Не хотел бы, чтобы меня так похоронили, – произнес я. – А если живой? Пытаешься вырваться, всплыть, а тебя утягивает все глубже, глубже – бр-р!..
Дневальная посмотрела на меня с жалостью, будто я действительно иду ко дну, зашитый в саван, а она ничем не может помочь.
– Хорошо, если акула перехватит, – продолжал я. – Перекусит меня напополам – и конец мукам!
Нина, прикрыв рот ладошкой, то ли всхлипнула, то ли взвизгнула, то ли хихикнула и убежала в надстройку. Реветь, наверное. Начальник рации проводил ее страстным взглядом. Где-то я читал, что у некоторых сексуальных маньяков желание вызывает вид смерти, покойника. Нет, куда-то не туда я лезу, все подряд на Маркони гружу. Наверное, в подсознание наше заложено фильмами и книгами, что убийца должен обладать всеми существующими на земле пороками. А в жизни бывает совсем наоборот.
Помню, на летних каникулах после восьмого класса пришел я с приятелем на танцы. В перерыве подошел к нам паренек из параллельного класса, смирный такой, стеснительный, постоянно пиджачок одергивал, коротковатый на него. Пойдемте, говорит, ребята, выпьем на прощанье, и показывает трехлитровую бутыль самогонки. Выпить мы всегда были пожалуйста. Дернули по первой, я и спросил: «Уезжаешь учиться?» Да нет, отвечает, в тюрьму сажусь. Оказывается, часа два назад вернулся его отец домой пьяный и начал бить жену. Сын заступился за мать, во время потасовки схватил подвернувшийся под руку топор и... Мать отдала ему все деньги, что были в доме, сказала, чтоб бежал, прятался где-нибудь, а он купил самогона, выпил с нами и пошел сдаваться. Мы проводили его до райотдела милиции. На пороге он долго прощался с нами. Открыл тяжело, двумя руками, стеклянную дверь, точно она была стальная, а закрыв за собой, обернулся, прижался к ней лбом. На отрешенном лице появилась и исчезла грустная, теплая улыбка. Казалось, что стоит он на задней площадке автобуса, который вот-вот тронется. Обычный пассажир обычного автобуса...
Маркони, правда, поступил не совсем обычно. Подойдя к фальшборту, он плюнул в клокочущую кильватерную струю. Плюнул со смаком, как на могилу врага. И потер шрам на лбу. Если бы шрам не был старым, я бы подумал, что схлопотал его начальник рации от помполита, и сейчас, как бы вторично похоронив обидчика, не может понять, почему шрам не исчезает.
Ко мне подошел боцман, отвлек от наблюдения.