– Я повторяю, Сократ, – отвечал он, – что все эти вещи суть части добродетели и что четыре из них действительно близки одна к другой, но мужество есть нечто отличное. В верности слов моих ты можешь легко удостовериться, потому что найдешь много людей самых несправедливых, самых нечестивых, самых безрассудных и глупых, которые однако ж отличаются мужеством.
– Постой, – сказал я, – вот это-то и надобно исследовать314
. Мужественными называешь ты смелых, или кого другого?– Да, и отважных, – отвечал он, – которые смело приступают к тому, чего многие боятся.
– Пусть так, но добродетель почитаешь ты чем-то прекрасным? И не потому ли выдаешь себя за наставника в ней, что она есть нечто прекрасное?
– Прекраснейшее, – отвечал он, – если я не сошел с ума.
– Однако все ли в ней прекрасно, – спросил я, – или иное постыдно, а иное прекрасно?
– Все до крайности прекрасно.
– Знаешь ли, кто смело погружается в колодезь?
– Разумеется, водолаз.
– Потому ли, что умеет, или почему другому?
– Потому, что умеет.
– Кто смело сражается на коне: конный или пеший?
– Конный.
– А кто с коротким щитом, легковооруженный или нет?
– Легковооруженный. И, если угодно, – сказал он, – все таким же образом.
– Стало быть315
, знатоки смелее незнатоков и смелее самих себя, когда выучились, чем были прежде до ученья? Но видывал ли ты таких людей, – спросил я, – которые, не зная ничего этого, были, однако ж, смелы во всех подобных действиях?– Видывал – даже слишком смелых.
– И эти смельчаки тоже мужественны?
– О, в таком случае мужество было бы делом постыдным, – отвечал он, – потому что это люди исступленные.
– Но что сказал ты о мужественных? – спросил я. – Разве не то, что они смелы?
– Да; я и теперь говорю о них то же самое, – отвечал он.
– И однако ж эти смельчаки оказываются не мужественными, а исступленными? Между тем как прежде самые мудрые названы самыми смелыми, а самые смелые – самыми мужественными, откуда следовало бы, что мужество есть мудрость.
– Не верно припоминаешь, Сократ, что я говорил и отвечал тебе. Ты спросил: мужественные смелы ли? Я отвечал: смелы. Но ты не спрашивал: смелые мужественны ли? Иначе на твой вопрос было бы сказано, что не все. А что мужественных я признал смелыми, этого ты ничем не опроверг. Потом знатоков ты счел смелее самих себя и тех, которые незнакомы с известным искусством, и отсюда заключил, что мужество и мудрость – одно и то же. Но, продолжая идти этим путем, можно бы также вывести следствие, что и крепость есть мудрость. Например, положим, что ты сперва спросил бы меня: крепкие сильны ли? Я отвечал бы: да. Потом: умеющие сражаться сильнее ли тех, которые не умеют сражаться, и сильнее ли самих себя, когда они выучились, чем были до ученья? Я опять сказал бы: да. А как скоро я согласился бы в том и другом, ты, основавшись на допущенных мной положениях, мог бы заключить, что, по моему сознанию, крепость есть мудрость. Между тем, допустив, что крепкие сильны, я никак не могу допустить обратного положения, что сильные крепки, потому что сила и крепость – не одно и то же; но первая, то есть сила, происходит и от знания, и от исступления, и от страсти, а крепость – от природы и хорошего питания тела. Равно и в настоящем случае смелость и мужество – не одно и то же. Естественно, что мужественные бывают смелы; но не все смелые мужественны, потому что смелость происходит и от искусства, и от гнева, и от исступления так же, как и сила; а мужество – от природы и хорошего питания души.
– Думаешь ли316
, Протагор, – спросил я, – что одни живут хорошо, а другие худо?Подтвердил.
– Хорошо ли живет тот, кто проводит жизнь среди неприятностей и страданий?
– Нет, – сказал он.
– А кто, проживши век приятно, наконец умер, тот хорошо ли жил, по твоему мнению?
– Хорошо, – отвечал он.
– Следовательно, жить приятно – значит жить хорошо? А жить неприятно – значит жить не хорошо?
– Без сомнения, если только жизнь находила удовольствие в прекрасном.
– Как же, Протагор? Не почитаешь ли и ты, подобно многим другим, некоторых приятностей злом, а некоторых неприятностей – добром? Я говорю вот что: оттого ли нечто не добро, отчего приятно, если отсюда не произойдет ничего другого? И равным образом оттого ли что-нибудь не зло, отчего неприятно?
– Не знаю, Сократ, – сказал он, – так же ли прямо, как ты спрашиваешь, должен я и отвечать, что приятности все – добро, а неприятности все – зло. Кажется, безопаснее будет не только для ответа, но и для всей моей жизни, когда скажу, что, во‐первых, есть приятности, которых нельзя назвать добром, а неприятности, которые никак не зло; во‐вторых, есть приятности – добро, а неприятности – зло317
в‐третьих, есть нечто ни то ни се – ни добро ни зло.– Приятное, по твоему мнению, – спросил я, – само ли причастно удовольствию или производит его?
– Само причастно, – отвечал он.
– Так вот я и спрашиваю: нечто, как приятное, есть ли недобро? Разумею: самое удовольствие есть ли недобро?