К. Голубович верно заметила, что философское высказывание, в отличие от поэтического, держится на самом себе, на собственной силе. Таково высказывание Мамардашвили: его философская мысль действует своей силой. В мысли даже слово – не защита, она имеет невербальную силу, «невербальную мощь строительных линий духа, только парадоксы нового смысла. <…> Речь идет о мысли без строчки, мысли сразу, мысли без страха быть непонятым, мысли на пределе понятного, мысли, которую поднимают в уме одним рывком и держат одним внутренним мускулом. Поэтому мысль и воздействует» [Голубович 2014: 1164].
Случай М. К. особый. Что держит его мысль? На чём крепится её хребет? В поисковом жанре его лекций-размышлений, выглядевшем как бы бесхребетным, держателем выступает то, что держит любого путника – его путеводная звезда, то есть горизонт поиска. По большому счету, то что держало и старика И. Канта – звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас. То есть ориентиры сугубо смысложизненные и онтологические. Но от этих предельных идейных ориентиров рано или поздно мы всё равно возвращаемся к себе и задаёмся вопросом: если поэтическую форму держат ритм и рифма, хранящие время, то что держит философское высказывание, претендующее по-своему нагнать время?
Вообще-то М. К. ответил на этот вопрос в разных местах своих размышлений в разное время. Вот и здесь, в записных книжках он заметил нечто существенное: «…что бы ни говорил этот очарователь (Пруст – С.С.) и столь близкий мне метафизик, философия или умозрение все-таки, конечно выше поэзии – если рассматривать их со стороны экзистенциального усилия, овладевающего целым жизни и вновь воссоздающего ее уже на своих условиях, со стороны духовного достижения, реализуемого как акт бытия, как событие в нем. В философии это гораздо сложнее и чище» [ПТП 2014: 1083].
Что имеет в виду М. К.? Поэзия действительно имеет дело с ремеслом, с поэтическими инструментами, техниками, языковыми средствами и проч. Она действительно строит форму, в которой хребтом выступает ритм и рифма. У этой формы есть своя архитектоника. И даже если поэт в духовном, содержательном смысле не дотягивает до высоты всей вертикали, то он как-то может это компенсировать прочностью формы, хребтом держа мысль.
У философа такой архитектоники художественной формы нет. Он прорывается к вертикали напрямую, своей чистой мыслью, ценой своего усилия, напрягаясь своей мыслью, тем самым у него нет посредников между ним и Миром, Горизонтом, Богом…
Философ держится сугубо этой экзистенциальной силой мысли как поступка, то есть силой личности, архитектоника которой как-то строится. И только. Ему не за что спрятаться. И именно такая оголенность не позволяет соврать. Не позволяет закрыться за рифму, за метафору, за уловку, придумку формы.
Вспоминаю «Актовую речь» Бродского [Бродский 1999: 367-374]. Он обратился в зал к американским студентам, выпускникам колледжа с вопросом, на который далее и стал отвечать: что вы будете делать, если к вам придёт Зло, постучится в деверь, но у вас нет силы ответить, у вас нет аргументов, у вас нет защиты, заслонки, вам не за что спрятаться? Вы в ситуации заведомого проигрыша. Вы загнаны в угол. Что и как вы ответите?
В таком случае, говорит поэт, человек отвечает чрезмерностью – в логике Иисуса Христа:
Вам сделали вызов, но у вас есть в вашем распоряжении только вы сами, ваше тело, голова, руки, ноги, одна ваша голая суть, то есть личность, как-то слепленная в ходе вашей жизни. Отвечать придётся только ею, то есть в качестве аргумента у вас есть только поступок вашей личности и более ничего. Вы зажаты в угол и нет иного удела. В такую ситуацию и попал Христос. Он ответил чрезмерностью. По принципу – Нате![89]
Он ответил так, что само Зло ужаснулось.Философ отвечает самим собой, своей личностью. А поскольку с нею, с этой личностью, мы имеем постоянные проблемы недостроенности, недоделанности, мы ходим такие недоделки, недотыкомки, то и отвечаем так, как умеем, не впопад, и речь наша не внятная, и мысль не прозрачная и не точная.