А вот сущность окружающей реальности оставалась неясной. Люди науки, все эти мужчины и женщины зрелого и перезрелого возраста и молодые люди возраста еще совсем незрелого, но объединенные общим почтительным отношением к тому, что называется «научным взглядом на мир», преклонялись перед «фактами», понимаемыми, правда, всеми по-разному; подобным же образом представители других групп «просвещенных» преклонялись перед своими «фактами», для которых у них имелись иные названия: Бог или боги, дух или духи… Определение того, что такое есть «окружающая реальность» или просто «реальность» безо всякого даваемого ей определения, менялось в зависимости от разумения и склада ума того, кто такое определение давал. Но, по всей видимости, все соглашались с тем, что чести иметь истинный контакт с этой «реальностью», даже неловкого тыканья мордочкой в нее человека непросвещенного, удостаивались лишь немногие.
На этом основании больные считались «отрезанными» от реальности, от самых наипростейших радостей бытия, доступных самому обыкновенному человеку, если и не полностью, как в особо тяжелых случаях, то, по крайней мере, в некоторых наиболее важных и основополагающих проявлениях этой реальности. Отсюда лечение нацеливалось на то, чтобы перебросить мост над пропастью между мирком страдальца и славным миром «окружающей реальности», перенести его с навозной кучи замкнутого никчемного мирка в сияющее великолепие и разнообразие «большого мира», в котором этот страдалец снова получил бы бесценную возможность удивляться чудесам этого мира, любить, ненавидеть, страстно желать кого-то или чего-то, восхищаться и печалиться, кричать от восторга и выть от скорби (хотя и в предписанных пределах) и находить утешение в обществе подобных себе и оказавшихся в таком же положении.
Все это вызывало у Мерфи сопротивление и даже отвращение. Его жизненный опыт человека, относившегося к физической реальности достаточно рационально, обязывал его называть убежищем от мира то, что психиатры называли изгнанием из мира, и воспринимать больных не как людей, изгнанных из мира со всеми его радостями и преимуществами, а как людей, которым удалось спастись от огромного жизненного краха. Если бы его разум действовал по «правильным» принципам кассового аппарата, устройства, не ведающего усталости и подсчитывающего мелкие суммы текущих фактов, то подавление таких фактов, несомненно, им бы воспринималось как лишение чего-то очень важного. Но поскольку его разум функционировал по другим принципам, не являлся инструментом, пусть сколь угодно сложным, а являлся неким особым местом со своими внутренними законами, уходить в которое ему эти «факты реальности» как раз и мешали, не было ли вполне естественным, что он лишь приветствовал освобождение от фактов «реальности» как избавление от цепей.
Следовательно, главная проблема, любовно упрощенная и извращенная Мерфи, заключалась в разграничении большого мира и маленького мирка; больные отдавали предпочтение своему маленькому мирку, а психиатры по поручению большого мира пытались возродить интерес больных к этому самому большому миру. Мерфи же никак не мог окончательно решить, какому же из них отдать предпочтение. Но нерешенной для Мерфи эта проблема оставалась лишь формально и не более того, ибо фактически выбор свой он уже сделал. «Я не от мира большого, я от мира малого», – эти слова звучали в душе Мерфи давним рефреном. Он пребывал в убеждении – или, если можно так выразиться, в двух убеждениях, – что он от мира малого, а не от мира большого, и главным из этих двух убеждений было то, что со знаком отрицания. Как он мог терпеть, не говоря уже о том, чтобы культивировать ситуации, определяемые как жизненные неудачи после того, как ему довелось лицезреть возвышенные образы и идолов не от мира сего в пещере,[166] куда уходила его душа? Говоря словами изумительной поздней латыни Арнольда Гейлинкса,[167]