Как случилось это? Откуда вырос на почве, казалось бы, мелковатой и суховатой, этот хрупкий, чистый «цветок»? На днях Ю. Л. Сазонова в статье, навеянной впечатлениями от вечера Ладинского, сказала мимоходом несколько прекрасных, справедливых слов о Штейгере и намекнула на причины его роста: санатория, одиночество, болезнь… Не буду касаться биографии поэта. До нее, в сущности, никому нет дела. Но лишний раз становится ясным, как опасно бывает судить человека по его раннему творческому стилю, как опрометчивы наши быстрые приговоры. Андрэ Жид признался как-то, что для него навсегда, до самой смерти, останется мучительно стыдным и нестерпимым — воспоминание о возвращении Марселю Прусту из «Нувелль Ревю Франсэз» рукописи его романа, и тут же добавил: «Мы ведь все считали его обыкновенным светским молодым человеком, хроникером из “Фигаро”, автором изящных пустячков»… Критик с таким исключительным чутьем и умом, как Жид, не заметил в светском молодом человеке гениального художника: что же спрашивать о других! Мы все по привычке повторяем, что «чужая душа потемки», но втайне думаем, кажется, что чужая душа прозрачна, как стеклышко, и что в ней все сразу видно с совершенной отчетливостью.
Незачем преувеличивать размеры дарования Штейгера. Оно может быть и не велико. Но отчасти оно и кажется небольшим, — рядом с теми образцами творчества, которые невольно заставляют вспомнить басню о лягушке и воле. Штейгер абсолютно честен в своих писаниях, абсолютно скромен, он никогда не гениальничает, ничем не притворяется, не становится ни в какую позу. Одно это уже располагает к нему. А еще больше пленяет то, что он в каждом стихотворении находит два-три слова, две-три интонации такой безошибочной, пронзительной правдивости, что почти сбывается мечта Фета о «разговоре сердец».
Учился он у Иннокентия Анненского, о котором можно было бы повторить то, что когда-то сказал Горнфельд о Тютчеве: «учитель поэзии для поэтов» (кстати, как часто, читая советских поэтов, при полном отличии тем, при намеренном отталкивании от всего того, что представляет собой Анненский, как часто в наиболее искусных и живых советских стихах улавливаешь прямую зависимость от богатейшей поэтической техники автора «Кипарисового ларца»!). Уроки пошли впрок, тем более, что тут оказалась налицо и некоторая психологическая преемственность, правда очень сжатая, очень суженная: Анненский, воспринятый скорее всего через Ахматову. Но никто другой в новейшей русской лирике не мог бы научить Штейгера этому уменью писать… не кровью, нет, но каким-то неведомым составом, от которого как будто сохнет во рту, и не хватает воздуха.
Он ничего не ломает и не разрушает. Ему вполне достаточно традиционных форм и приемов, он даже не хочет изменить прежней своей внешней игрушечности. Но читатель, конечно, согласится, что эти прерывистые, краткие, будто впопыхах написанные строчки — не условно поэтическая речь, а настоящие слова:
Одна мечта осталась — о покое.
Не надо дружбы, все слова пусты.
И это слово — самое пустое.
(Для дружбы надо, чтобы было двое
Одним был я, другим был воздух: ты.)
_________________________________
Слабый треск опускаемых штор,
Чтобы дача казалась незрячей,
И потом, точно выстрел в упор —
Рев мотора в саду перед дачей.
(…И еще провожающих взор
Безнадежный, тоскливый, собачий.)
_______________________________
Мы верим книгам, музыке, стихам,
Мы верим снам, которые нам снятся,
Мы верим слову… (Даже тем словам,
Что говорятся в утешенье нам,
Что из окна вагона говорятся…)
Газета «Последние новости». Париж. 1936, 30 апреля.
Владислав Ходасевич. Рецензия на книгу «Неблагодарность»
В одной из своих статей Марина Цветаева писала, что критик должен обладать абсолютным слухом на будущее, то есть должен уметь безошибочно предугадывать будущее развитие писателя. Мне кажется, что она была бы права, если бы писательские дарования существовали и развивались в колбах, изолированно от всего мира. Но эти дарования всякий раз составляют лишь часть человеческой личности, подверженной множеству внутренних процессов и внешних воздействий. Наверняка можно угадать только отсутствие дарования. Но предсказать, суждено ли развиться дарованию существующему (и как развиться), или ему суждено зачахнуть, — это можно сделать лишь обладая такими сведениями о писателе, какими критик обычно не располагает и располагать не может. Чтобы предугадать судьбу таланта, надо предугадать человеческую судьбу его носителя, т. е. быть не критиком, а пророком. В этом отношении духовник, врач или просто родственник, поставлены в лучшие условия, нежели критик.