Читаем Мертвые хорошо пахнут полностью

«Мертвые хорошо пахнут». Синопсис.После смерти, насильственной смерти всеми любимой королевы король посылает своего странного, особо преданного пажа на поиски нового места жительства, дома-дворца, микро-царства, в котором он мог бы начать новое существование, новое царствование. Странствия сего бессловесного, андрогинного, но обремененного всей изощренностью и извращенностью старого царства (воплощением каковых оказываются соответственно данная ему в дорогу книга — в соседстве с другим, уже не земным, а небесным орудием познания, яблоком, причем не одним — и открывающая текст процессия) посланника оказываются не столько открытием новых миров (много ли мы узнаем о Китае или Казани, через которые он проходит?), сколько его инициацией, причащением к изощренности и извращенности мира. По ходу своих скитаний Жеструа проходит через вереницу самых разных жилищ, от эскимосских чумов до средневековых замков, познает всевозможные формы жестокости, оборачивающейся в скрещении с сексуальностью извращениями на любой вкус: тут и инцест, и зоофилия, травестизм, гомосексуализм. Но взросление героя, обретение им голоса, друзей, овладение письменным словом, многократное, травматическое приобщение к книге не помогают ему в поисках обиталища. Все кончается в Льеже, но здесь нет дома ни для него, ни для его друзей, а сам город смердит.


Итак, если «Мертвые хорошо пахнут» — роман, то роман хаоса, роман чрезмерной, бьющей через край чувственности, шутовской и в то же время мрачно-заупокойный роман, не столько эпопея, сколько скатологическая мениппея, прослеживающая похождения наивного героя, Жеструа, чей аппетит оборачивается волей к разрушению и оказывается основным способом охвата — скорее захвата — реальности. Роман ненасытности (или, с польским акцентом, ненасытимости),где овладение новым проявляется в безудержном поглощении и присвоении, то есть отрицании и вымарывании. Текст, по сути, ни о чем не повествует, он представляет, показывает словамичереду насыщенных насилием движущихся картин, в равной степени барочных и порочных, хотя слово порок не имеет смысла в той вселенной, где он развертывается: соответствующее понятие здесь просто не выработано. Его образы иллюстрируют зашкаливающие всплески жестокости — вполне по Арто, как должные нарастания интенсивности чувств, — но эти картины никоим образом не выстраиваются в связную линейную последовательность, не вписываются в единую перспективу, не нанизываются ни на какую отличную от беспросветно темного желания нить. А само это желание в любую секунду готово сменить и свой предмет, и своего носителя. И поэтому, в отличие от Арто, здесь нет никакой драматической оси: драма разыгрывается в совершенно другом пространстве.

Жеструа… Но прежде отступление об именах, каковые ценны автору своим звучанием, подчас аллюзиями. Бывает, они кочуют из текста в текст: не только Конспюата, как у нас в книге, но и самого Жеструа (жеструа, почти геста рерум— деяния короля? король-деяние? деятельное начало тирана-визионера?) можно встретить и в другом тексте, на сей раз за пределами нашего изборника, в примыкающем к «Мертвым», но выделяющем другой, военный аспект насилия романе «Исчезновение матери», где, заметим, он упоминается в качестве «свирепого воина». Подчас приходят, как говорящий пес Берганца, из чужих произведений, подчас, как Жан Коломб,обладают, ко всему прочему, нарицательной составляющей, подчас за ней прячутся, как скрывается за многочисленными цаплямифамилия отца писателя…

Итак, Жеструа — или его проекция, многоликий, фасеточный срез мира вокруг него — в бесконечных оргиастических празднествах пытается быть с реальностью на равных — глотает или по крайней мере разжевывает, разминает, крошит ее. Жует книги, вскапывает землю, сбивает желуди, собирает и раздает семя… В зеркале текста этим безудержным тратам плоти и материи соответствует складирование языка в перечнях, безумие собирания и учета, ветвящиеся списки и повторы, наплывы и отступления, путаница голосов, репризы и аватары, тавтологии, разнобой и несостыковки повествования, горячечность жестов — все это ввергает нас в растерянность и сомнения. Хотя в этой книге и есть явно заявленный, пусть и расколотый на множество осколков, сюжет, раскромсанная сюжетная линия, автор выступает здесь антиподом излюбленного американской литературой (или Беньямином в лице Лескова) рассказчика, storyteller’а,демонстрирует отсутствие всякой story— назови ее повествованием или ученым, дуррацкимсловом наррация.И в пандан к этому именно здесь, пожалуй, достигает высшей степени свойственная Савицкая необузданность, сочетание поэтической компрессии с синтаксическим загулом — при отточенности слога и изысканности откровенно мелодичного звучания. Ну и «перекручивает снежок» Савицкая, конечно же, совсем не так, как наш, московский гоголек, — никакого кавардака анапестов.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже