И тут как тут туча, триста мух, сосчитанных по принципу сезамовых зернышек, в моей двухкомнатной квартире на улице Ажимон, во внезапно опустевшем и надо мной, и подо мною доме. Спасибо за опарышей. Спасибо за отложенные яйца, за яйца проклюнутые. Во всяком случае, такому журавлю
[12], как я, грезит у себя на футоне дурак, доводилось видеть, как в опарышнях у удильщиков они вылупляются тысячами. Парьтесь же! Впарьте же мне! Я-то чту только свой камелек. О, святой Николай! О, Санктос Никудымос!Муха неряха, но опарыш — тот чистоплюй, пусть даже жить ему в гнойных ранах. Если, будь то днем или ночью, вам доведется выхаживать кого-то с мокнущими ранами, приложите пригоршню-другую опарышей, эта мелюзга приложит все силы, чтобы начисто смыть с них всякий ущерб и укус тех, кто ушл по части всемирного вооружения, охоч до мушиных поцелуев.
Почему я не мухоловка? Разжился бы сегодня на пять дней — на завтрак, на обед и поужинать, вернувшись из театра.
Что же точат червячки, дабы навылуплялось столько чернявых двукрылых? И какие ростки идут на потраву личинкам?
Их народилось тридцать миллионов, на погибель.
~~~
Долго проспав головой на пне, еловом пне, что порос опятами цвета меда (в соленой с уксусом воде поищем их двумя пальцами, они же, в слизи текучи своей, нас бегут, водка ждет в запотевшем графине, подзакусонствуем!) — грозные сии паразиты из года в год губят немало деревьев, вызывая белую гниль и гибель, — и, встряхнувшись, в учтивом дураке просыпается вежливый, слишком вежливый дурак и сумасброд.
У себя в кругу семьи, кругу, само собой, дурацком, мы презираем смерть, нам нет до нее никакого дела, и, когда рушится гора, мы думаем о крохотной ящерке, о скале, о превращении грязей, грязей плодородных и грязей битуминозных, мы приглядываемся к язвам, мы в упор следим за созреванием вишни, сливы и винограда, равно как и за вызреванием земного сыра, мы клянемся псами, которых знали, бахвалимся, заливаем глотку, кося гречиху, но ни в коем случае не шею красавицы, что являет себя на семи горизонтах, поедая заячью капусту, которую по ночам вытаптывает еж.
Собирайтесь все попировать слизняками, сегодня вечером, после девяти, на плато Авейль, зовите друзей, отбивайте ритм, попадайте впросак и не в такт среди трав, там, куда наведываются лисы и куницы испить крови крысы, что грызет корень, изумительный корень цветущего дерева, дерева в цвету, ростками, побегами и зернами которому мы! Что это за крыса, крыса из бассейна Кумы или же старая бурая крыса вандалов? Та самая, предки которой обжирались лягушками, покуда не сжили их со света в болотах Ирландии (разрази меня Патрик, если я лгу), или та, чьи пращуры, свихнувшись от подземных толчков, разорили целый город, дивную Астрахань? Коли она грызет изумительный корень цветущего дерева, значит, не лишена вкуса и знаний; коли она грызет корень дерева, эта крыса, дерева, ростками, побегами и зернами которому мы, значит, знает, на что идет, и ей плевать на доставляемое садовнику беспокойство. Итак, с корабля на бал или старый мародер? И ландскнехт или рейтар?
От Авейля и до берегов Каспия, грезит дурак-садовник под глас ослицы. Рев ослицы для садовника к добру. Он пересчитывает в уме дублоны помета, затем, начав с посвиста, с серии самых что ни на есть напыщенных модуляций — ведь времена значительны, небо бескрайне, всё в перепадах, полно нахалюг со знаком смерти на шее или в рубашках нараспашку, — готовится засвистеть распрекраснейшим образом, как дрозд спозаранку.
~~~
Я не знаю, ни откуда пришел, ни куда оказался водворен. Не знаю и знать обо всем этом не желаю. В голове у меня вертятся совсем другие вопросы. Но я наверняка откуда-то пришел и наверняка из кого-то вышел. Уверяю, меня не снесла курица и не выносила в утробе кобыла, как толкуют люди в деревенском захолустье, русские, поляки, балканские горцы. Но может, подобными фразами мы обязаны именно небесам над сими сирыми краями.
Те, кто говорит, будто Россия — тусклая и серая, глубоко обманываются, ибо она не серая, а голубая, предельно вылинявшей, белесой голубизны, которую оживляет простой лучик солнца.
Я не успел оглянуться, как позабыл все, что касается этих краев. Позабыл настолько, что оставляю, не боясь навлечь на себя несчастья, у парикмахерши свои волосы, у дантиста зубы, а у врачей — прочие порождения моего русско-польского тела.
Те, кто говорит, будто Польша — мрачная и серая, попадают не в глаз, а в бровь, не то над левым, не то над правым, в зависимости от того, каким они смотрят на просвет яйца, прикидывают расстояния, подмигивают, косятся на вишенки или на что другое.
Короче, я не знаю, откуда пришел, но знаю, из кого и каким образом вышел.
Если есть такой клочок земли, которому я принадлежу в первую очередь, покажите мне его на карте. Уверен, что мало кто знает хотя бы, где искать страну дураков и дур.
Я позабыл два языка. Позабыл места и, возможно, утратил какие-то привилегии. Хотя, с другой стороны, обнаружил, что никакие привилегии мне не нужны. Потому ли, что я уже ими наделен, или как раз напротив?