– Здесь есть квартал переписчиков. Раньше, когда какая-нибудь книга пропадала безвозвратно, не оставалось ни одного экземпляра, здесь ее переписывали. Но сейчас редко такое случается, с изобретением книгопечатания сложно стало уничтожить весь тираж. Здесь есть утраченные сочинения Тацита, Полибия, Тита Ливия. Не хотите почитать?
– Вряд ли. Сейчас некогда.
Незаметно свернув, мы вышли на набережную. Ряды обветшавших каменных лавчонок тянулись вдоль реки.
– Здесь не только картины, здесь же скульптуры и скульптурные миниатюры – есть даже Канова и Бенвенуто Челлини. И произведения прикладного искусства – всякие шкатулки, амфоры, геммы. Но все это некому воссоздавать – их слишком много, а может, скульпторы и ремесленники погибают на войне реже. Если хотите, посмотрите.
У открытой двери каменной лавчонки очень старый, высохший человек, сидя на таком же ветхом стульчике, то ли неслышно плакал, то ли спал. Войдя, при косом свете бокового оконца с минуту мы постояли среди нагромождения белоснежных, прикорнувших под чинарами нимф, увивающих высокие чаши виноградных гроздей и затейливо-переусложненных остроконечных ларцов.
– Копии так хороши, что поневоле думаешь, стоит ли воссоздавать оригиналы, – невольно усмехнувшись, сказал художник. – Впрочем, многие трудятся. Идемте. Здесь везде одно и то же.
Везде вдоль реки торчали крышами лавочки, по той стороне реки тянулась пустая и ровная, желтой увядающей травой покрытая земля.
– Странное чувство, – сказал художник, – когда нет войны и нечего восстанавливать, ты постепенно хиреешь и высыхаешь, пропадают мысли и желания, исчезают чувства, не хочется ничего, ты становишься как живой скелет, нет сил подняться с постели и выйти из дома. И лишь когда война уничтожает очередной шедевр, ты вновь мгновенно возрождаешься и можешь что-то чувствовать и вновь можешь держать кисть. Что это значит? Что лучше? Не знаю.
По старой мощеной дорожке с выбитыми камнями мы шли медленно вдоль реки.
– Когда вы восстанавливаете картины, вы вносите что-то новое, от себя?
– Без этого трудно обойтись, ведь поневоле она становится и твоей картиной. Иногда она наводит на мысли, и тут же, после восстановления старой картины, пишешь свою, идея которой навеяна старой, иногда совсем на нее не похожую. Но что делать с такими картинами? Обычно они остаются у тебя дома.
– Вы показываете их друг другу?
– Редко. И хотелось бы, и больно показывать. Показывать ее другому художнику все равно, что не показывать никому. Если б у нас была аудитория, зрители, мы соревновались бы друг с другом и, может быть, похвалялись бы своими картинами друг перед другом. Но аудитории, зрителей нет. А раз так, зачем похваляться?
Он печально усмехнулся.
– Иногда мы устраиваем большие выставки. Вывешиваем все картины в большой картинной галерее.
– Но никто же не посещает ее?
– Никто не посещает. Но картины все равно висят. Потом снимаем и раскладываем по местам.
– Вы беседуете об искусстве?
– Редко. Трудно беседовать о том, чего нет, что исчезло.
Он помолчал несколько мгновений.
– Как-то мне приснился сон, что на Земле исчезло все живое. Разом погибло, исчезло все человечество. Остались только картинные галереи и музеи. Такой сон снился многим. Кто-то верит, что когда такое случится, мы вернемся на Землю.
– Зачем?
– Не знаю. Но отчего-то я хотел бы пройтись по Прадо или Лувру – один, один на всем белом свете. Может быть, для того, чтобы попрощаться.
Навстречу нам шел старый, сгорбленный, с горлом, обмотаным клетчатым шарфом, человек. Поравнявшись, они поздоровались.
– Здравствуй, Джек.
– Здравствуй, Фабио.
– Что это у тебя?
Подмышкой человек с шарфом нес большой, в стеклянном футляре лист литографии.
Человек, приподняв, чуть показал лист.
– «Мадонна со святыми» Пинтуриккио. Разбомблена в Кельне.
– Когда начинаешь?
– Сегодня.
– Удачи.
Раскланявшись, они разошлись.
– Иногда я думаю, – сказал человек, – кто обрек меня на такую судьбу и, главное, зачем? Зачем это все – чтобы погибшие на Земле картины воссоздавались снова здесь и хранились вечно, в этом навеки мертвом городке, так, что их никогда и никто не увидит? Чем дальше, тем чаще я думал об этом. И постепенно я пришел к выводу – это был никто, и это было ни зачем. Ни зачем и никто. Как на Земле. И, откровенно говоря, когда я понял это, мне, вроде бы, даже стало немножко легче. Теперь я просто просыпаюсь утром, встаю и иду перерисовывать картины.
– Пойдемте обратно к вокзалу, – сказал я. – Меня попросили не задерживаться здесь.
– Пойдемте, – сказал художник. – Я поведу вас немного другим путем – вы увидите Хранилище и картинную галерею.
По таким же усеянным палыми листьями мощеным улицам мы прошли вдоль темных и увядших средневековых зданий все те же полгорода. Хранилище представляло собой большую круглую башню без окон с высокой островерхой крышей, галерея – обычное ренессансное здание с колоннами. Вдали показались домик и бронзовый навес вокзальчика.