В небе, низко над его головой, пролетает самолет, жизнерадостный рокот коего, соединяясь со щебетом какой-то птицы в ближайшей живой изгороди, запускает механизм подвижной цепочки воспоминаний, которая, как уже часто бывало, заставляет его обрушиться в давно затонувший мир детства. Нэгели видит перед собой белые, покоящиеся на круге руля, слева и справа, перчатки водителя: своей выжидательной терпеливостью они напоминают ему Себастьяна, его маленького зайчика-альбиноса, с которого – как если бы его подвергли китайской пытке – содрали шкуру; и в данный момент Нэгели воспринимает это так, как если бы мог ненадолго принять на себя всю боль и жестокость мира и перевернуть их, превратить во что-то другое, хорошее: как если бы мог посредством своего искусства исцелять.
32
Нэгели – с мыслью, что он хочет себя немного приукрасить, прежде чем встретится с невестой (но в то же время стесняясь такого решения), – просит, чтобы его высадили перед парикмахерским салоном, и заходит в это заведение. Оказавшись внутри, он сперва позволяет, чтобы аскетичного вида, непрерывно что-то бормочущий парикмахер с помощью машинки обрил его голову наголо, а потом выбирает в стеклянном стенном шкафу – из множества других париков, которые, словно черные скальпы, музеально затаившись, ждут своего нового предназначения, – экземпляр, сделанный из темно-коричневых человеческих волос.
Еще не покинув заведения (обои которого, выполненные в стиле шинуазери, приводят на память слегка запыленные фойе швейцарских провинциальных театров), он напяливает парик на свою теперь лысую, несколько болезненного вида голову, позволяет парикмахеру поправить его, и тот, слегка поклонившись, поддергивает и подтягивает – то тут, то там – какие-то прядки волос, а под конец бормочет, что, мол, пусть господин будет так любезен и хорошенько рассмотрит себя вон там, в том смежном маленьком помещении.
Два обрамленных агатом, начинающихся от пола, зеркала – тщательно занавешенные кисеей, поскольку некоторые, старомодные, японцы все еще придерживаются изысканного суеверия, что будто бы существует прямая взаимосвязь между отражением и человеческой душой, – висят строго друг против друга. Нэгели становится посередине между этими образующими дуэт зеркалами, и когда его образ, стократно умноженный, теряется в бесконечности, на глаза ему наворачиваются слезы.
Но разве он может догадываться, что именно в этот момент умирает его удивительно фотогеничная мать – его мать, чья аристократическая шея так никогда и не стала морщинистой, она, которая годами носила простую жемчужную нить поверх светло-серого кашемирового пуловера и чьи волосы цвета пепла всегда были подстрижены до уровня где-то посередине между подбородком и ключицей (как если бы холодный альпийский летний бриз бережно причесал их сзади, направив ломкими кончиками вперед), обрамляли лицо с высокими скулами и слишком мягкой линией рта, с выбеленными солнцем участками кожи на висках, – что она умирает, в то время как он находится здесь, в Японии: умирает прямо сейчас, слишком рано, заходясь кашлем?
Воздействие парика, во всяком случае, совершенно удивительно: будто часы жизни Нэгели внезапно оказались переведенными на много лет назад. Сэнсэй (а он ведь действительно является таковым, этот мастер омоложения) радуется интимному, сомнительному удовольствию, которое испытывает иностранный клиент, и просит его – приложив высоко вздымающийся указательный палец к губам – занять место на трехногом стуле, и сперва черным карандашом осторожно обводит изгибы его бровей, потом обмакивает кисть в наполненный багряным кремом горшочек и уверенной рукой, круговыми движениями, виртуозно удаляя костяшками пальцев излишки краски, подрумянивает щеки швейцарца.
Теперь – один, вызванный незримым коленом и слегка смущающий его, вращательный поворот стула, новый, испытующий взгляд в магическое двойное зеркало (с предварительным втягиванием щек), финальный щелчок маленьких ножниц… и непокорные волоски бровей, чья задача на протяжении многих лет состояла в том, чтобы, в точности как щупальца насекомых, горизонтально вторгаться, на ощупь, в окружающее пространство, бесследно исчезают. Предложение оплатить эту процедуру хозяин заведения отклоняет, многими протестующими жестами.
Перед дверью парикмахерской Нэгели, полный неверия в определенно удавшееся преображение его внешнего облика, еще раз (не так чтобы очень скромно) разглядывает свое отражение в витринах, совершив на тротуаре подобие пируэта, то есть повернувшись вокруг собственной оси, а потом этот пионер метаморфозы, неторопливо спустившись по улице, видит заманчивый, ярко-красный прямоугольник – тории ближайшего парка или святилища, – пружинистым шагом пересекает сей рубеж, какое-то время бездумно прогуливается под ультра-синим небом раннего лета и в конце концов останавливается под уже почти облетевшим вишневым деревом, на бледно-лиловую цветочную крону которого он теперь смотрит, задрав голову и уперев руки в бока.