Пробрались в комнату мы как воры, не зажигая свет. Устинья зашептала: «Чапелька[63]
тугая, сподмогни». Нетерпеливо потянула мои руки к мелким пуговичкам на своей нижней рубашке. Вытащила тяжелую шпильку, размотала пушистую косу. Кудри липли от пота к коже. Я убрал их, открывая ее розовую круглую шею, гладкие плечи. В темноте пружины матраса запели, прогнувшись. Сердце колотилось у меня прямо в горле. Хотя с точки зрения медицины — это решительно невозможно.После Устинья, не смущаясь наготы, встала, прошлась по комнате. Постояла у стола, переложила книги, бумаги слетели на пол. Подняла перевернутую фотокарточку Юлии Николаевны в светлом платье на благотворительном балу, снятую еще до замужества. Я все возил ее с собой всюду. Сам не знаю зачем.
— Это кто тебе? Жена, что ли? — Она отнесла карточку подальше от глаз, рассматривая. Закусила темную губку.
— Красивая, нарядная. Нарядить любую можно. Муж мне шубку белую с цигейки привез, так свекровь ажно скособочило. — Она сунула карточку в книжку. Захлопнула.
Я окликнул ее в постель. Но она отошла к двери, прислушалась.
— Они еще долго будут! — Наконец забралась на кровать, прижалась ко мне. Через ставни падал косой свет.
— Ох и глаза у тебя, как у кота, зеленые. А кудри-то как у девки. Что ты не острижешься?
— Не нравится тебе?
— Нет, необвычно.
Медленно провела по моей груди горячей шершавой ладонью.
— Отчего креста нет?
— У меня есть, от матери. Но она другой веры. Бывает, и ношу, но чаще в кармане.
— Нашей веры крест нужон.
— Что же, два надевать? — Я перехватил ее пальцы, целуя.
— А хоть бы и два. — Она откинулась на подушку, закинула голову. — У нас вот в селе было, один парень захотел лоскотух повидать.
— Это кто же такие? — Я подвинулся губами к теплому плечу.
— А вот, если девка весною помрет или летом, то не успокоится. С русалками будет. С теми, что утопли, а играются. Станет лоскотухой. Он и решил таких повидать, да чтобы живым уйти.
Я поймал ее губы.
— И что же, вышло? — спрашивал, целуя.
Она неохотно, с улыбкой, отстранилась. Я подвинулся, чтобы рассмотреть ее в сумерках.
— Вот, слушай! Ему один там присоветовал, мол, надень два креста. Один наперед, а другой на спину. А потом разденься догола. Да иди на берег. Лоскотухи, они ж от спины кидаются. — Легко передвинулась, обняла меня за спину. — Вот так! А ежли там крест, то им тебя не коснуться. Парень так и исполнил. Только все одно — заиграли, залоскотали его до смерти… Люба-то наша, глядишь, лоскотухой и стала! В весну померла. И схоронили не по-людски, с могилы вынули.
— Брось это. — Развернувшись, я снова уложил ее на постель, целуя ямочку у ключицы. — К чему этот разговор?
— А разное может быть! Ты вот не боишься с мертвяками возиться.
— А ты? Неосторожно по ночам одной ходить и на лодке. — Не выдержав, я опять прикусил ее губы.
— Ни богов, ни рогов не боюсь. — Она, смеясь, возилась подо мной. — Разве что водяного. Он, когда рыбой ходит, цветом бывает как налим, цвятной, знаешь? Тут они не верят в это.
— Тут верят в змея.
— А! Змей гуляет, ласку ищет, лаской душит. — Она закинула руки мне на плечи, потянулась к лицу, губам.
Одевались второпях. Я зажег лампу, подвинув подальше от окна и накинув на ставень снятую наволочку.
— Когда я еще тебя увижу?
— Приду к тебе сама, как сумею.
— А если придешь, а мне уж уехать пришлось?
— Возвернешься, — она говорила с такой славной нахальной уверенностью, что я, не сдержавшись, рассмеялся и снова ее обнял.
— Напрасно ты зубоскалишь. — Устинья вывернулась из-под руки, оттолкнула меня, будто рассердившись. Кивнула в сторону книг на столе.
— Захочу — забудешь кралечку свою нарядную! Бабка присуху мне сказала. — Она заговорила распевно: — В чистом поле лежит синее море, в нем синий камень. Там живут черт с чертовкой, бьются до последней крови капли! Так пусть, — она прижалась ко мне, зашептала на ухо, — вы с ней так же режетесь! И навсегда разойдетесь. Ключ, замок!
Прибавила лукаво: «Так-то вот!» Присела, натягивая башмачки. Я, опустившись рядом на колени, помог ей.
— Не злись. Побудь еще со мной.
Она все отодвигала мои руки.
— Пора мне! А может, и вовсе больше не приду!
— Ну, я тогда сам к тебе.
— Сам! А я прямо ждать буду, ночь не спать! Этот, который тут власть, — очевидно, говорила она о Турще, — так-то он смотрел. Сапоги начищены. А ить сколько их ни чисть — казак с него не бравый!
— А я? Бравый?
— А ты что? — Она смягчилась. — Ты ученый, доктор. Собой интересный. Так верно ли, что скоро уезжаешь?
— Мне дали задание узнать, от чего Люба умерла. Я узнал.
— Зачем ты тогда тут еще? Лодкой добраться можно.
— Есть дело. Ведь не по-хорошему с телом Любы поступили. Да и обидел ее кто-то, испугал.
— Так ведь не убили ее. Не снасильничали. Разве твое начальство тебя не заругает, что ты тут все груши околачиваешь?
— Не заругает.
— А она? — намек был на фотокарточку Юлии. Устинья снова дразнила.
— Это уже вовсе пустое!
В прихожей мы на минуту остановились, я осторожно распахнул дверь. Тянуло свежестью от воды. Тонкий, как обрезок ногтя, месяц повис над кривой яблоней.