Но я не только не пытался изгнать из памяти то, чему был свидетелем, наоборот, старательно схватывал и удерживал в себе каждый твой взгляд, каждый вздох, каждое объятие и поцелуй, которые ты дарила своим любовникам на протяжении пяти лет, ничуть не заботясь о присутствии рабов и слуг, словно мы и в самом деле ничего не видим, не слышим и не понимаем! О, ты даже не представляешь, как ты заблуждалась! Разве я мог не заметить этих таинственных козней, которые замышляете вы все - ты, Квинтилия, Клемент, Помпедий и Калисто? Мне известны все ваши поступки, хотя я до сих пор не знаю, против кого они направлены. Может быть, против Цезонии Милонии? А может быть, против самого Цезаря? Повторяю, я этого не ведаю. Однако я совершенно точно знаю, что даже моих скудных сведений хватило бы магистратам для того, чтобы уготовить страшную участь всем твоим любовникам вместе с тобой и твоим супругом.
Ты и не вообразишь, моя обожаемая госпожа, как трудно мне было сдержаться и не открыть претору многого из того, что мне известно! Однако не для того я страдал целых пять лет, чтобы забыть обо всем и не потребовать награды за мое молчание! Вот почему я пишу это письмо. Настало время, когда я чувствую в себе силы просить и надеяться на твои божественные поцелуи. Пусть одну только ночь, но подари ее мне! Тебе это ничего не будет стоить, а для меня… О, для меня тогда сбудутся самые блаженные грезы и мечты! Потому что я тоже человек, пусть даже бедный и презренный, как все рабы, но все-таки наделенный желаниями, мыслями и душой. Пусть я твой раб, но я люблю тебя, и моя страсть велит мне взять в руки меч - о, как я благодарю закон Гая Цезаря, вооруживший меня! - и на какое-то время стать хозяином положения, чтобы вырвать у судьбы счастье, положенное мне природой! Итак, слушай, моя обожаемая госпожа. Либо сегодня вечером ты одна - обрати внимание на это слово: одна, без слуг, без сопровождающих, явных или тайных - в час первых факелов придешь на Африканскую улицу, где неподалеку от портика Божественного Санкта я буду ждать тебя, чтобы отвести в одно благопристойное место, которое ничем не оскорбит тебя, - и тогда я забуду о своем обвинении, либо ты не придешь, и тогда завтра в три часа претор начнет суровое расследование против тебя и всех твоих сообщников, мужчин и женщин. Тот раб, который передаст тебе мое письмо, должен будет сообщить мне об этом, поэтому ты не сможешь потом оправдываться, будто тебя не было дома или ты поздно вернулась и не успела вовремя собраться. Предупреждаю: любая попытка причинить мне зло обернется против тебя. Я знаю, что некоторые строки моего послания могут свидетельствовать не в мою пользу, но, конечно, ты их никому не покажешь, ибо если даже меня распнут на кресте, то это не поможет ни тебе, ни Квинтилии, ни Кальпурниану, ни Клементу, ни Калисто. Приходи ко мне, и ты спасешься. О! Не только спасешься, но и получишь такие доказательства моей любви, моей преданности и обожания, подобных которым не знает никто! О, приходи, приходи ко мне, самая прекрасная, самая желанная из женщин!»
Не дочитав этого послания до конца, Мессалина брезгливо разжала пальцы, и коряво исписанные страницы, кружась, упали на пол. Смешанное чувство гнева и страха охватило матрону. Проглотив комок, подступивший к горлу, она прошептала:
- Что же теперь делать? Что делать? Поднявшись на ноги, Мессалина принялась ходить вдоль стен комнаты, то ускоряя, то замедляя шаги, в зависимости от хода тех мыслей, которые беспорядочно роились у нее в голове. Постепенно она поняла весь ужас своего положения. Начавшись, процесс обязательно расстроил бы весь заговор, организованный с таким трудом и уже близившийся к успешному завершению. И это еще не все! Кто мог знать, как далеко зайдет расследование, вызванное обвинением подлого Поллукса? Гай Цезарь уже давно не был благосклонен ни к Клавдию, ни к ней самой. Цезония же ненавидела их обоих. Кроме того, на поверхность могли всплыть ее отношения с Локустой, и это было хуже всего! Перед той страшной тайной меркли и казались невинной забавой все ее интриги с Капитаном, о которых, кстати, непременно заявили бы его племянники. Да и разве трудно было найти в Риме лжесвидетелей, готовых давать показания какие угодно и на кого угодно?
Неожиданно для себя, Мессалина упала ничком на софу и, закрыв лицо руками, глухо зарыдала. Что за перемена произошла с этой женщиной! Никогда и ни при каких обстоятельствах не чувствовавшая мук раскаяния, не жалевшая никого и ничего, лишенная малейшего стыда и незнакомая с угрызениями совести, в эту минуту она горько плакала от собственного бессилия, от необходимости подчиниться уродливому чудовищу, не имевшему даже права называться человеком, но в этот момент властного и над ней, и над всеми ее горделивыми мечтами. Ее душили слезы.