— А Рыков мне говорит, что Коба и саму встречу подстроил, и специально перед этим на пленуме свару со мной затеял, чтоб вывести меня из равновесия, он все просчитал, вплоть до шагов, и разыграл с помощью Сокольникова и Каменева, как в театре. В это невозможно поверить, но я верю… Я знаю, вы дружите, и заступничества перед Кобой не прошу, это бесполезно, только хуже мне и себе сделаешь, но об одном не могу не предупредить тебя, Сергей Миронович: поаккуратнее с ним, не откровенничай много. Не думай, будто я с ума сошел. Ты наивен и честен, по-хорошему наивен и честен, и безоглядно пока веришь во все эти темпы и лозунги, в классовую борьбу и бесчисленный сонм врагов. Но как только во всем этом усомнишься, тебе этого не простят. А ты обязательно усомнишься! Первое время будешь скрывать, так что и догадаться никто не сможет, а потом не выдержишь. Но лучше притворись больным и уйди в сторону, иначе он раздавит тебя, и как еще раздавит! — Бухарин оглянулся по сторонам и прошептал в самое ухо: — С ним безумство душевное творится, и нет пока этому объяснения. Сколько ни думаю, а объяснить не могу. И прошу тебя: никогда не говори с ним о своих сомнениях! Никогда! Тютчев столетие назад мудро заметил: «Молчи, скрывайся и таи — и мысли, и мечты свои…»
Все это живо вспомнилось Кирову после разговора с Ганиным. И то, что он не донес, а поверил молодому психиатру, и означало ту самую первую стадию сомнений, о которой его предупреждал Бухарин. Последний точно угадал, что происходит с Кировым. Он и скрывает их так, что никто пока не догадывается, но вот совета бухаринского не исполняет, и робкие сомнения Кобе высказывает. Иначе он не умеет. И больным притвориться не сможет. И Николай Иванович первым из их круга Кобе точный диагноз поставил: «безумство душевное», сам, может быть, того не понимая, что попал в точку.
Киров во многом был согласен с Ганиным. Сейчас поднимать вопрос о болезни Сталина, когда все успокоилось и вроде бы враги повержены, бессмысленно. Да никто и не поверит. И Кирова быстро запишут в число тех же зиновьевцев, мол, и ты хочешь расколоть наше единство. Даже Орджоникидзе обидится, а Коба тотчас этим воспользуется. И сначала уберет Кирова из Политбюро, отправит снова на Кавказ, где Сергей начинал, а уж там ловкие Лаврентии быстро сыщут компромат, но нет, Сталин встанет на защиту Кирова: как, не может быть, не верю, не трожь. И отстоит, чтобы сломить дух, заставить у него в ногах валяться. Чтоб вдоволь накуражиться, насладиться мщением, а потом «пойти отдыхать». Ибо дальше уже забота палача.
«Вот ведь какой взаправдашний Сталин, — вдруг признался сам себе Киров, — и разве я не знал об этом? Разве раньше не видел, как он умеет мстить, жестоко расправляться с другими, кто вставал у него на пути. С тем же Смирновым, Рютиным…»
Но когда проходило заседание Политбюро по платформе Рютина, на котором Сталин требовал вынесения Мартемьяну смертной казни, Киров на него не поехал, сказался больным, потому что знал настроение Кобы, но, как и многие, считал, что это лишь попытка сколотить новую фракцию, а за нее нельзя лишать человека жизни, надо исключить из партии и тем ограничиться. И еще двадцать лет назад Киров понимал, что стоит опасаться этого человека: ему рассказывали, как Коба, чтобы не оставлять свидетелей, хладнокровно пристреливал раненых жандармов после взрыва фаэтона с деньгами утром 13 июня 1907 года в Тифлисе. Но так случилось, что Киров с а м потянулся к нему, стал одним из его доверенных лиц на Кавказе, с а м сблизился, а когда опомнился, то было уже поздно. После смерти Нади Аллилуевой, увидев, как страдает Коба, он бросился на помощь, душа не солгала, а Сталин, впервые почувствовав не лесть, а дружеский порыв, ответил ему тем же. Как умел. Но рана затянулась, и обычная мужская дружба как бы сделалась ненужной, Коба стал перестраивать ее на свои струны, струны власти, которой ему всегда было мало, и он хотел забрать ее больше, еще больше. Но натянутая струна быстро рвется. Киров пока держится. Из последних сил.