А лет десять назад все восхищались сталинской беспощадностью к врагам партии. Поэтому и упрашивали его остаться в должности генсека. Все боялись яростного Троцкого, боялись его тирании, если он вдруг окажется на вершине власти. Ведь это Троцкий придумал концентрационные лагеря. Хотя Коба уверяет Кирова, что Ленин. Но не это важно, важно, что Троцкий хотел загнать туда половину России. Вот его и боялись. И кто-то должен был расправиться с другом Ленина и его правой рукой. Никто не хотел пачкать руки и пятнать свое имя палачеством. А Сталин сам вызвался, ему это нравилось. Его и выставили как щит. И какое-то время все спали, убаюканные тем, что Сталин сражается против оппозиционеров и «раскольщиков» партии. Но число «раскольщиков» росло год от года, и в их ряды стали попадать уже те, кто никогда об этом и не помышлял. И вот тогда все спохватились, стали шептаться по углам: не далеко ли зашел Коба в своей борьбе против врагов? Не пора ли его остановить? Но Коба и здесь вывернулся. Он сказал на семнадцатом съезде: «бить некого». Но солгал, потому что Киров знал, что списки зиновьевцев в Ленинграде уже готовы. И сам Зиновьев пока жив. И Каменев, и Бухарин, и Рыков, и десятки других, кого он считает своими личными врагами, кто когда-то сказал ему обидное слово или посмел усомниться в его гениальности, в непогрешимости его планов и начинаний. А вся гениальность крестьянской политики Кобы теперь обнаружилась — миллионы мертвых в Поволжье и на Украине. И в это страшное время, когда люди от голода ели лошадиный навоз, Бернард Шоу заявляет на весь мир: «Никогда я так хорошо не ел, как во время поездки по Советскому Союзу». Сталин старался, кормил английского драматурга деликатесами, холодильный вагон ездил за ним повсюду, его ублажали, как персидского хана, поэтому он написал на прощание, выезжая из «Метрополя»: «Завтра я покидаю эту землю надежды и возвращаюсь на Запад, где царит безнадежность». Но безнадежно трещала сталинская индустриализация, в которой кубометр бетона стоил дороже, чем человеческая жизнь.
На глазах Кирова перегоняли очередную партию на строительство Беломоро-Балтийского канала. Оперуполномоченный доложил ему, что гонят партию кулаков и подкулачников из Орла и Курска. Киров захотел посмотреть на них, зашел в вокзал, вернее, вступил на порог небольшого зала ожидания, который был набит ссыльными до отказа: мужчины, женщины, дети. Все они стояли на ногах, не в силах ни лечь, ни сесть. В нос шибанул жуткий запах пота и вони. Люди стоя курили и ходили под себя, потому что какой-то болван распорядился никого не выпускать. Дети тихо выли, матери зажимали им рты. Часть стариков были уже мертвы, и сыновья с невестками по очереди держали их тела. Но самое страшное, отчего Киров оцепенел и не мог сдвинуться с места, — это были сотни отчаянных и диких глаз, впившихся в него. Люди ничего не говорили, они только смотрели, но взгляды их вопили от боли, ненависти и голода. И из всей этой плотно сбитой толпы вдруг к нему с протянутой ладонью потянулся худенький малец, перевязанный крест-накрест полушалком, которого мать держала на руках. Кировская охрана тотчас решительно загородила вождя, а мать мгновенно убрала руку сына, прижала его к себе, умоляя глазами не трогать их. Киров пошатнулся, не в силах выдержать это жуткое зрелище, вышел на свежий воздух.
Был конец зимы, с крыш капало. Подбежал толстенький, круглолицый, со свинячьими глазками гэпэушный комиссаришка, вытирая на ходу мокрые губы и дохнув на Кирова самогонной отрыжкой, громкоголосо доложил, что доставляют по этапу очередную партию осужденных и спецпереселенцев на великую стройку Беломоро-Балтийского канала.
Киров жестким, с нарастающим металлом голосом распорядился, чтоб людей выводили на оправку, как им положено, убрали мертвых, а курящих расположили бы пока на улице.
— Этапников кормили? — спросил Киров.
— Дык не положено в дороге, товарищ первый секретарь обкома партии, — улыбаясь оттого, что должен объяснять такие простые вещи, доложил комиссар.
— Людей накормить! — приказал Киров. — Дать хотя бы горячей воды! Или я вас… — Киров с такой злостью выдохнул последние слова, что свинячьи глазки комиссара застыли, превратившись в ледяные капельки жира.
Киров сразу же уехал, ему хотелось забыть этот дорожный случай, но он не забывался, и перед глазами вновь и вновь возникал станционный зальчик ожидания, который был плотно набит ссыльными, и они в ужасе, отчаянии и ненависти смотрели на него. На Беломоро-Балтийском работали 500 тысяч заключенных, и все они прошли этот вокзальный и строительный ад. Киров не спрашивал, сколько осталось в живых, когда стройка закончилась. Он знал, что большинство строителей погибло, унося в своей памяти его хмурое оспинное лицо.
Не воскликнут ли их потомки лет через сто: да что же они сделали с народом, эти беспощадные революционеры, кому нужна была их кровавая революция? Ибо ничего не забывается в истории. Ничего.