На Покров его мать родила. Весь день мухи белые кружились, только к вечеру улеглось. И сразу разродилась. Сказали люди роженице тогда: вишь, утихло всё, вишь, светлей стало и покойно кругом? Так и сын твой то же самое в мир несёт.
Не поверила мать.
– Вам звезда, что ль, зажглась, – из последних силов смеётся. – А из меня чумазенький вылез, и в крови.
– Крута гора, – отвечают люди, – да быстро забывается. А ребёнка помыть можно.
Истопили тогда баню, и пошла она ребёночка мыть. Хороша банька, по-чёрному. По-белому тогда уж не делали. Полощется она, значит, сверху вниз, снизу вверх и всяко и младенца полощет, а вдруг огромная баба какая возьми к ней и зайди.
– Ты зачем?
– А вот, ребёночка тоже обмыть, – отвечает баба. – Ходила на войну, так ребёночка родила.
– А чья ты?
– А я лешачиха.
Так вóт – такие дела. Лешачиха пожаловала. В те времена это запросто было.
– Что, разве у вас и бабы на войну ходят?
– Ходят. Мы всем народом ходим.
– А что там делаете?
– А вихорём пыль да песок на басурманов наносим, глаза им слепим. В котлы плюём, чтоб им солоно было пуще можного.
– Ну, мойся себе.
Дала она кадушку лешачихе, а сама и не смотрит, самым краешком только. Уж до чего страшна лешачиха! Хрящеватая, руки длиннющие, волосья путаные до полу висят.
– Не смотри на меня, – лешачиха и говорит, – я грех сделать могу. А так-то бы и неохота, в воскресенье. Мы хоть и лешие, а понятие имеем… Сына береги, не просто он так – человечишко средь вас. Он с нечистью великий воин будет. И с нами, лешаками, вот тоже. Удавила бы вас, да ведь он не удавится. Огроменная силища в нём…
– И ты то же самое, – рассердилась тогда мать Пропокьевская. – Не нужно мне ничего, ни большого, ни малого. От великой силы и немощь великая. Человеческого мне подай, простяцкого… Ходи, давай, с Богом, и слово святое аминь.
Глядь – пропала лешачиха, только запах кислый в бане висит и следы шестипалые мокрые наляпаны.
Про лешаков-то что скажу про наших, устьянских. Родятся они от лешаков, как и мы то же самое от людей. А женятся уж не только на лешачихах. Попадёт какая девка русская, так и добро. Может и для любови леший к бабе бегать, только бабе такой нежить потом, в болоте они их топят.
У псаломщицы одной мужик помер, так леший и стал ходить под его личиной. Горе бабское – оно дурное, ослеплое. Только не поддалась она.
– Сотвори, – говорит, – воскресну молитву.
– А не умею.
– Как не умеешь? Ведь ты псаломщиком был.
– Забыл.
– Ну так я сама сотворю.
Начала читать, так он и пропал совсем, и ходить перестал.
Живут лешие в лесах, да на полянках, да на болотах. Дома у них – не хуже людских, только невидимые. И скот невидимый. Сидел кой-то раз дедко мой Харитон у озера, рыбу удил, и пошло из озера скота, да много, не пересчитать. Голов сто, да сто, да полтораста, и комолый всё, с лысинами на мордах.
Уводят они ребятишек малых, а бывает порой и больших парней да девок. В Студенце у Васятки Ергина парничка увели лет десяти. Как было: понес парничок батьке хлеб, а батька-то за полем дрова рубил. Да что и долго порхался, мать и наругнула:
– Понеси, – говорит, – тебя леший. Скоро ли ты и срядишься?
Ушёл и ушёл, и у Васятки не бывал, и домой не вернулся. По снегу искать ходили. Следы-то шли лапотные, а потом уж босиком, голой ступнёй. На широком горильце, где снегу не было, след и потеряли. Ворожила ворожиха, так сказала: в живности и сытости парень, а где в живности и сытости – не разобрать…
А могли и подменить. Принесёт леший чурочку и оставит. Ну, чурка и растёт заместо ребенка, только ума в ней нет, и дурости нет, ничего.
Теперь уж лешие отошли от людей, веры в них нет. Веры в них нет, а только я сама видала. Девкой была, ходили мы на сенокос. В первый день и уробились до устатка. В шалаш полезли спать, так ноги руками переставляли. Один парень порато весёлый и говорит:
– Приди к нам теперь леший, так уж и не страшён.
И только проговорил – схохотало за рекой. За рекой, а будто и рядом, вот как. Мы на месте и застыли. Слышим, по броду ктось идет. Подходит большой-большой мужик, я и не видала эких. Весь в черном, и волос черный, и зубы, и глаза. Стоит, смотрит на нас. Мы ни слова, и он ни слова. А у нас собаки были, так и те испужались.
Схватил мужик одну нашу собаку, да как фурнёт в костер! Да как захохочет во все горло! Потом развернулся и назад бродом за реку ушёл. А после – долго ещё за рекой гойкало да свистало…
Так вот и не верь.
А Прокопий наш, Устьянский, сызмальства чего и не видывал. Пышкальцо первым был. Как дело-то было: пошла девушка одна в лес по грибы да по ягоды и заблудилась.
А за озером жил Пышкальцо. От нечисти тоже мужик, хромой, всё ходит и пышкает. Взял он девушку за руку и привёл в избушку к себе. Отобедала она, отдохнула, дождь переждала, да и засобиралась домой.
– Иди, – Пышкальцо говорит, а сам в усы и похохатывает.
Девушка и пошла. И как ни идёт, всё обратно к избушке выходит. А тут уж и вечер, осталась она сночевать. Залез Пышкальцо на печь, а девке овчину вонькую на пол скинул.
– Завтра снова пойдёшь? – спрашивает.
– Пойду, – девушка отвечает.
– Ну-ну.