– Прошло три года с тех пор, как ты пришел к моей двери. Что изменилось? Ты понятия не имеешь, как рассержена мама. Как я ей противна.
Может, ее планом с самого начала было идти против воли родителей только до тех пор, пока ей это удобно. Он дал ей утешение и некоторые волнительные переживания. Ей нравилось считать себя не такой, как остальные: единственная девушка из общины, осмелившаяся заговорить с мальчиком, который писал ей и получал письма, девушка, прятавшая медальон под одеждой. А может, ей нравилось чувствовать себя близкой к сыну Рафика. Или она жалела парня, от которого вся община советовала держаться подальше. Ходили слухи, что он пьет. Ходили сплетни, что он уходит с молитвы в мечети, чтобы шататься по коридорам, независимо от того, насколько святой это праздник, и как печально, что таким порядочным родителям выпало на долю иметь такого трудного сына. Сказано: Бог испытывает верующих, и неисповедимы пути Его.
Может быть, она любила не его, а только того, кого надеялась в нем пробудить. Может, всегда намеревалась уйти, как только что‐то начнет угрожать ее репутации и безупречному, сияющему имени родителей? Как насчет его фамильного имени? Он был глуп. Это у него не было никакого запасного плана, и он позволил себе стать просто остановкой на ее пути к человеку, который будет надежным, порядочным, которому не нужно будет досаждать просьбами бросить курить, человеку образованному, без непрекращающегося гнева на окружающий мир, к тому, чьи родители гордятся сыном и с радостью пошлют предложение от его имени.
– Я ошибался в тебе. Ты ничем не лучше остальных, – говорит он ей, с удивлением понимая, что хочет ранить ее.
– А я хотела бы, чтобы ты немного больше был похож на остальных.
Она немедленно зажимает рот рукой и при виде выражения его лица начинает плакать. Он прикусывает щеку так сильно, что ощущает вкус крови. Теперь он один. Окончательно один.
– Я не хотела, – говорит она внезапно окрепшим голосом и делает шаг вперед. – Я так сожалею… Ты посмотришь на меня?
Рев еще одной машины. Она переминается с ноги на ногу, и юбка покачивается вместе с ней.
– Я не могу причинить им новую боль, – говорит она наконец едва слышно. – Особенно после Аббаса. Думала, что смогу или что ты скорее придешь к нашей двери, раньше, чем все откроется, и что к тому времени станешь тем, кем пообещал, и мы все сделаем как полагается. Знаешь, тебе повезло. Мама питает ко мне такое отвращение, что целыми днями даже не смотрит в мою сторону. Теперь всякий может узнать о нас, а ты уйдешь как ни в чем не бывало. Это мои родители больше не смогут ходить с гордо поднятыми головами. Потому что воспитали такую дочь, как я.
Она по‐прежнему прекрасна. Даже с заплаканным лицом, черты которого он знал всю свою жизнь. Он боится заговорить из страха, что голос выдаст его.
– Можешь ненавидеть меня, – говорит она наконец.
– Никогда.
Она вздыхает. Проходит минута, к концу которой он становится другим человеком.
– Твои туфли. Они тебя выдадут.
Он показывает на ее туфли. Она смотрит на грязные мыски. Лицо мгновенно осунулось. Она выходит из туннеля. Свет на улице яркий. Голубая ткань платья темнеет от капель воды. В Амире, в ее речи сейчас есть нечто знакомое. Напомнившее о Хадие. О том, как она мыслит. И это позволяет верить в ее искренность. Простить ее. Она осторожно обходит лужи, сворачивает за угол и исчезает из его поля зрения.
Хадия стирает следы карандаша для век, одевается в черное. Cегодня восьмое число месяца мухаррам и перерыв между лекциями, позволивший ей приехать домой и посетить меджлисы. Она идет в ванную и разглядывает свое отражение. С тех пор как она шесть лет назад впервые сняла хиджаб, она надевала его только в мечеть – из глубокого уважения к этому месту, потому что его правила куда важнее ее личных предпочтений. Память ее рук: квадрат ткани складывается, концы выравниваются, ткань ложится на голову, у корней волос, застегивается булавкой у подбородка, а потом хвост перебрасывается через плечо – ее личный штрих.
Когда она смотрит на свое отражение, ее охватывает нежность к Хадие-девочке. Таким было ее лицо несколько лет назад. Она смотрит на него так, словно всегда может совершить паломничество к своему юному «я» так же легко, как сложить ткань и снова застегнуть булавкой на шее.
В дверь ванной стучат. На пороге стоит Худа, одетая точно так же, как старшая сестра, во все черное. Простой хлопковый сальвар-камиз, поверх которого полагается надевать черные абайя – длинные платья, развевающуюся униформу мухаррама. Знак траура. Лицо Худы смягчается при виде сестры.
– Мама хочет, чтобы ты убедила Амара пойти, – говорит Худа.
– Он нуждается в убеждениях?
Амар может придумать отговорку для любого дня, но эти дни мухаррама были годовщиной памяти мученичества имама Хусейна, и никому бы в голову не пришло отказаться от посещения мечети. Даже Амар не подумал бы расстроить родителей подобным образом.