«Кожемякин — это и есть Студеницын, — повторил про себя Румянцев. Он мог бы продолжить свою мысль: а Самогорнов — это Кожемякин, а Веригин — это Самогорнов, но не стал ничего продолжать, а только подумал: — А Студеницын-то, прохвост, подгребает к Питеру и горюшка не знает. Ладно, Студеницын, ты свое отстрелял, может, ты и прав, Студеницын, может, не ждать, когда тебя сдадут в баталерку, а самому потихоньку искать выход из игры? Ладно, Студеницын, сиди себе в Питере, каждому ведь свое».
При выходе в море появился ветер и ударил в борт косматой иссиня-черной волной. Баренцево море, прозванное поморами Студеным, исходило ослепительно белой гремящей пеной, как будто ветер стесывал с гребней волн металлическую стружку. Крейсер крепко качало, волны били уже не только в борта и в скулы, они накатывались даже на палубу, омывая надстройки, и брызги от них достигали ходового мостика. Все люки наверх пришлось задраить, и на палубе никто не показывался.
Вскоре после того, как вышли из залива, на горизонте показались дымы — один и другой, — а через полчаса стали различимы темные силуэты «Гремящего» с «Грозным», которые шли встречным курсом. Они быстро замигали сигнальными прожекторами, испрашивая разрешения занять место в ордере, и Румянцев распорядился «Гремящему» выйти вперед, а «Грозному» занять место в кильватере. Когда эсминцы подошли ближе и начали делать эволюции, чтобы занять место согласно полученным с крейсера указаниям, стало видно, что волна их буквально захлестывает, идя почти вровень с надстройками.
Старпом Пологов даже крякнул, видя, как швыряет и кладет на борт эсминцы.
— Это тебе не Балтика, — сказал он, прямо ни к кому не обращаясь.
— На Балтике тоже бывает весело, — тем не менее отозвался Румянцев.
Кожемякин стоял в стороне, расставив пошире ноги и придерживаясь рукой за приборную доску, и чувствовал себя в боевой рубке весьма неудобно. Здесь ему казалось все чужим и словно бы необязательным, хотя он знал тут все до последней мелочи, но отсюда все виделось намного хуже, чем из его голубятни — о черт, уже не его, — вознесенной на самую верхотуру. Оттуда горизонт его простирался миль на двадцать пять, из боевой же рубки, расположенной несколькими помещениями ниже, этот обзор сужался и становился таким маленьким, что Кожемякину начинало думаться, что отсюда можно только управлять кораблем на походе, но уж вести бой ни в коем случае нельзя, потому что, как все еще думалось ему, обзор настолько невелик и недалек, что все указания пришлось бы отдавать почти вслепую.
— Что приуныл, Кожемякин? — спросил командир, исподволь наблюдая за ним.
— Нет, ничего, товарищ командир.
— Вы не стесняйтесь. Мы все проходили через это, когда впервые попадали в рубку не вахтенным офицером, а управляющим огнем. В какое-то время начинаешь казаться себе незрячим.
— Вот именно.
Румянцев понимающе усмехнулся.
Но если Кожемякин чувствовал себя в боевой рубке незрячим, то Самогорнов, находясь на голубятне, видел сразу столько простора, что даже не мог сообразить, что же в этом просторе лишнее и что главное. Ему неоднократно приходилось отсюда управлять огнем, пусть чисто теоретически, но тогда он приходил сюда гостем, а теперь сел за визир хозяином, но хотя сесть-то он и сел, тем не менее хозяином сразу не стал: для того требовалось еще обжить новое место. И все же Самогорнов почувствовал себя в своей голубятне куда как увереннее, чем Кожемякин в боевой рубке, потому что Самогорнов тут был первым человеком, Кожемякин же там, в рубке, стал четвертым или даже пятым лицом, а это уже создавало и свои удобства, и свои неудобства.
«Шалишь, — подумал Самогорнов, — уж лучше быть первым среди последних, чем последним среди первых».
Веригин особых неудобств от своего перемещения из первой башни во вторую на походе не ощутил. Правда, виделось отсюда чуть подальше, но не настолько далеко, чтобы по-настоящему почувствовать эту разницу. «Кажется, чуть подальше, — подумал он, — кажется, и сектор обзора чуть побольше, но ведь это только кажется». Место за визиром во второй башне было такое же, как и в первой, и приборная доска такая же, и переговорные трубы на тех же местах, словом, от перемены слагаемых сумма не должна бы измениться, но она все-таки изменилась: команда-то в башне была чужая, поди знай, кто из них что думает и что может, а чего не может. «Хорошо, что уговорил Паленова перейти сюда, — подумал он, — все свой человек рядом будет».
Паленов же, находясь и в новой должности, и в новой башне, совсем не знал, как себя вести и что делать. Он сидел на толкаче левого орудия, позади Веригина, и неотвязно думал о том, что, наверное, все-таки поспешил согласиться, хотя в душе и был весьма польщен новым положением. Эта знаменитая формула — плохо, но хорошо — и была тем игольным ушком, через которое волей-неволей всю жизнь должен проходить совестливый человек.