Читаем Место встречи полностью

«Страшновато, а надо, — думал Веригин, направляясь в вестибюль салона и кают-компании. — Значит, главное — это надо, а страшновато — потом». Он оглянулся, посмотрев, нет ли кого поблизости, перегнулся через леера. Вдоль борта, вспыхивая белыми барашками, шурша и осыпаясь, неслись волны. Бег их был ритмично-плавен, как будто кто-то в равные промежутки времени выпускал их со старта, и они торопились одна за другой, не нагоняя, но и не отставая. Впрочем, скорее это был все-таки не бег, а походный порядок, строгий и заранее обусловленный, когда нельзя наступать на пятки идущему впереди, но в равной мере нельзя подставлять пятки и идущему сзади. Сверху, с восьми-девятиметровой высоты борта, вода казалась Веригину маслянисто-темной, густой и плотной, и жутко холодной. Он тоже, подобно Остапенко, мысленно разделся и мысленно же бросил свое тело в воду и понял, что мог бы, в случае необходимости, это сделать, и на душе сразу вроде бы прояснилось, потому что он нашел ответ на вопрос, мучавший его от самого Гогланда: «Страшновато, а надо». Неожиданно для себя он открыл известную многим, но закрытую до этого часа для него истину, что «надо» — это долг, веление, а «страшновато» — эмоции и что воинская служба в краткой ее формуле была, да видимо, и есть — подавление разумом этих желаний и чувствований.

— Эй, у борта! — окликнули его от рубки вахтенного офицера. — Не облокачиваться на бортовые леера.

Стараясь быть не опознанным — позор-то какой! — Веригин нахлобучил фуражку и бочком, как матрос-первогодок, шмыгнул в дверь и, ослепнув с темноты, нос к носу столкнулся с командиром корабля, ошалело посмотрел на него и машинально приложил руку к фуражке.

Румянцев хотел было возмутиться, но, перехватив глуповато-растерянный взгляд Веригина, оглядел его с макушки до пят и, найдя все в соответствующем виде, легонько перехватил его руку в запястье, опустил по шву — так-то, лейтенант! — и спрятал усмешку в морщинки возле уголков губ.

— Вольно, Веригин. Держите себя вольно.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Варька долго молчала — почта не вдруг-то догнала корабль, — потом разразилась сразу двумя письмами: в одном на трех страницах так разнежилась, что Веригин эти страницы читал понемногу, словно глотками пил из родника воду, и глуповато-растерянно улыбался; в другом она грозилась приехать и велела подыскать уголок. Веригин хотел тотчас же ответить в том роде, что он-де тоже скучает и любит, а больше любит и скучает и что уголок не уголок, а уж номер в гостинице расстарается, но стол в каюте был занят: лейтенант Першин раскладывал пасьянс и сердился — карта не выходила. Пасьянсом Першин успокаивал нервишки: штабисты задержали какой-то документ, и контр-адмирал выразил свое неудовольствие, на что Першин имел неосторожность возразить, дескать, это-де не его обязанность — думать за штабистов, и тогда контр-адмирал уже сделал ему втык по всей форме. После этого Першин почувствовал себя неуютно, даже зябко, и побежал к Самогорнову отогреваться и уже битый час раскладывал пасьянс.

Самогорнов тоже был в дурном настроении: в его башне шли ремонтные работы и комдив третьи сутки не отпускал его на берег.

— Сияешь? — неласково спросил он вошедшего Веригина.

— Сияю, — улыбаясь и еще больше сияя, ответил Веригин.

— Письмо получил? — мимоходом поинтересовался Самогорнов. — А в нем «люблю», да еще с заглавной буквы?

— Ты догадлив. — Веригин, кажется, понял, что Самогорнов спрашивает просто так, чтобы рассеяться.

— Я-то догадлив, так ведь и дурак догадается, глядючи на тебя: сияешь как самовар, то бишь катер с древней «Октябрины». А мне тебя жаль, братец. Ей-богу жалко. Если женщина стала склонять слово «любовь» — пиши пропало. Любящая этим словом дорожит.

— Точно, — сказал Першин, у которого наконец-то пасьянс получился, это в какой-то мере умиротворило его, и он начал собирать карты. — Любовь — дело таковское, что обольщаться ею нельзя. Либо ты любишь, и тогда тебя не любят. Либо ты не любишь, и тогда тебя любят.

— А если ты любишь и тебя любят?

— Это уже из области бабушкиных сказок, — возразил Першин и со значением посмотрел на Самогорнова. Он был философ, порученец из штаба лейтенант Першин, и, как всякий порученец, многое знал, но больше не знал и поэтому был великий охотник порассуждать. — Ты любишь, тебя любят, — повторил он, — экая скукотища. Да где же ты это видел? Если женщина почувствовала, что ее любят, — заездит. Веревки начнет вить из стального, бравого лейтенанта.

— Так уж и веревки, — усомнился Веригин.

— Ну так бечевку. Скажи ему, Самогорнов.

Самогорнов сел на койке по-турецки, потянулся и сладко зевнул.

— Веревки или там бечевки — это от лукавого, а верить на слово в нашем положении весьма опасно. Давайте рассуждать логически. Меня вон комдив третьи сутки на берег не отпускает, — сказал он без видимой связи и помолчал. — Дескать, ремонт и все такое прочее. А какой, к черту, ремонт, если я по вечерам бо́ки себе отлеживаю, — Самогорнов так и произнес: «бо́ки».

Перейти на страницу:

Похожие книги