Я ничего не понимаю и сейчас. Потому что, когда я в ту минуту разгладила клочок, то оказалось, что это был раздел «Ленинградской правды» — под названием «Кто откликнется?» При помощи его люди, разлученные войной, пытаются найти друг друга: дети ищут своих матерей, матери — детей… Тогда у меня и у самой уже был сын, а со времени, когда бабушка получила «похоронку», прошло около сорока лет; мало того, моя мать даже нашла братскую могилу, в которой бабушкин сын похоронен и где на серебристом обелиске с красной звездой высечена его фамилия. Она привезла фотографию этого обелиска в Дом.
Так может ли мне кто-нибудь объяснить, что значила эта бабушкина просьба?..
Потом она взяла бумажку и равнодушно бросила в огонь. Она успела развести его, пока я, старательно делая отсутствующее лицо, скользила глазами по строчкам столбцов, одинаково начинающихся словами: помогите разыскать мне… помогите разыскать мне… помогите…
Где мне теперь искать?!
…Огонь крепкими когтями с треском разрывает живые волокна поленьев. Вот он уже заполнил красным светом весь проем печной дверцы. Но стоит ли закрывать ее? Огонь притягивает взгляд, когтит и ласкает, и вновь когтит сердце, и нету сил оторваться от этого мучительного в него вглядывания…
«Воспоминания, — пишет Бунин, — нечто столь тяжкое и страшное, что существует даже особая молитва о спасении от них».
А бабушку похоронили вовсе не на том кладбище, что за домом тетки Клавы и в направлении которого мне всегда было страшно смотреть.
К тому времени появилось много новых кладбищ, а похоронные шествия по улицам запретили — наверное, для того, чтобы не расстраивать стариков, и я даже не знаю, куда нас так долго, долго везли посреди ватной тишины зимы на маленьком, с черной полосой, автобусе.
…Потом я помню себя на зимней дороге. Она ровная, твердая, гладкая. Она лишена земных вех и примет. Тревожный час перехода, когда уже не день и еще не вечер. Небо мглистое, растворяющее глаза и мозг, — и откуда-то, словно не с него, а из-под самой скрытой под снегом земли, разливается и царит полновластно, наполняя душу смертной тоской, зыбкий сумеречный свет.
Евгеша и Аннушка
I
Они не исчезли: сквозь преувеличенную белизну кафеля, сквозь белый ворох, голубой горох занавесок с голубыми — сплошное порханье — оборками, сквозь сахарное сияние импортной мойки (страшно оскорбить ее порожней стеклотарой) — сквозь всю эту еще витринную, колом стоящую уютность проступают привычные очертания тесной, похожей на колодец, коммунальной кухни, где непонятного назначения трубы, лохматясь от пыли, громоздятся вдоль стен над тремя укромно вросшими в углы столами (каждый покрыт добела истертой посередине клеенкой); к двум из них притиснуто по стулу с вылезшей сквозь дырья коленкора серой ватой; третий же столик (точнее, хлипкая тумбочка с кое-как прилаженной доской для теста вместо столешницы) владеет только щелястым табуретом; четвертый угол сроднился с рябым, заткнутым пробкой и тряпочкой и все равно подтекающим, краном.
От кухни к лестнице, изгибаясь наподобие древнегреческого меандра, разворачивался глухой коридор.
Крюк на входных дверях, случалось, не откидывали неделю, и тогда, поздними утрами, проплывали замедленно в излучинах коридора — то ли грезились друг другу — три тихие тени в затрепанных ночных рубашках, вернее, две: Евгеша обряжалась во фланелевый халат. Она же, охотней и чаще других, нарушала общее заточение. «Анна Ивановна! — стучала она в дверь Аннушки, всегда сильно повышая голос, потому что слышала еще хуже, чем та, хотя была моложе лет на шесть, — а главным образом, для самоободрения, поскольку не знала, жива ли находящаяся за дверью. — Я в магазин иду — так, может, хоть хлеба вам принести?»
Аннушка обычно отказывалась. В своей комнате, десяти метров квадратных, она отдыхала от жизни. Это означало, что целыми днями она лежала, смотрела в потолок и молчала. На полу, рядом с жесткой, как земля, койкой, стояли два кувшина: один с водой — ее Аннушке хватало на несколько дней, другой, погрубее, сначала бывал пуст, затем, по мере иссякания жидкости в первом сосуде и в соответствии с законом природы, наполнялся; наконец пустым оказывался первый кувшин, а второй полным. Тогда Аннушка в несколько приемов садилась, обувала войлочные тапки с налипшими на подошву длинными седыми волосами и отправлялась в долгий путь по коридору, — пошатываясь, задевая стены, расплескивая второй кувшин; все же ей удавалось добраться до уборной и опорожнить его там, а первый, в кухне, вновь наполнить сырой водой. После этого отправлялась она в обратный путь. Теперь жидкость выплескивалась из первого кувшина, но, к счастью, не вся, — так что, добравшись-таки до своей комнаты, Аннушка снимала тапки и снова ложилась, чтобы, начав новый цикл сообщения сосудов, продолжить вечный круговорот воды.