Аннушка, конечно, не совсем ошибалась, когда нашим с Евгешей камнем преткновения полагала разного темперамента рвение в поддержании коммунальной чистоты. Чистота была вожделенной, маниакальной мечтой Евгеши, всю жизнь после краткого, как приснившегося, детства жившей по углам и коммуналкам, ее немеркнущей, девственной грезой, химерическим (и в этом неуязвимым) воздушным замком, высоким утопическим бредом и крестом пожизненным, — а для меня всего лишь обидной закавыкой на путях отбытия в заоблачный элизиум. Поэтому в те времена, когда деятельной Евгеши подолгу не оказывалось дома, когда Аннушка отдыхала от жизни еще не так окончательно и нуждалась иной раз хоть с кем-то слово сказать (а ее «радива», уже тогда безмолвное, служило подставкой для чайника), — она терпеливо дожидалась меня на нашей кухне, где я появлялась крайне редко, обнаруживая ее сидящей на низком широком подоконнике, в ночной рубашке, с неизменной фразой наизготовке: «Августа наша (так она для беззубого удобства иногда именовала за глаза Евгению Августовну) на днях, слышь, и говорит: Ирина что мыла на коридоре полы, что не мыла — ничего не видно». Вовсе не клюнув на застарелую наживку, я невольно тем самым сохраняю их давнюю коалицию, которую Аннушка, с детской легкостью, готова уже и нарушить. Но, молчание мое принимая за особого рода внимание, она скоро, бездумно и радостно предает Евгешины коммунальные идеалы: «Августа — она городскую грязь не понимает, она знает только свою грязь, деревенскую, — та густа така, черна, а намоешь — ну так сразу и видать, что мыто. А городская грязь — она така, что ее не видать, а намоешь — так чистоту не видать. А она только свою, деревенскую грязь знает. А деревенская — она…» — в таком духе Аннушка продолжает очень, очень долго, воодушевленная своим, всякий раз заново переосмысленным и тут же забытым открытием — и возможностью проговаривать слова после трехдевного от жизни отдыха. Я включаю свой приемничек, там что-то про космонавтов; Аннушка, выпростав из-под косынки ухо, некоторое время прислушивается и, сочтя, видно, что ее подмазка мной принята и что я никуда особо не тороплюсь, — уже спокойно, с широким замахом заводит:
— А вот, знаешь, мне сестра рассказывала, а ей старые люди рассказывали, что вот, бывало поставят лестницу и лезут на небо — думали, достанут. У нас там все леса, леса, и небо на них лежит так низковато, прям сверху так. (Показывает рукой чуть от пола). И вот, бывало, лезут, лезут, девка, лезут все… А вот ведь, полетели в космос, добились. Так значит, чувствовали чего-то…
Теперь в приемнике громыхает про Ленина. Аннушка, судя по напряженному лицу, не разбирает слов песни, но многократный рефрен, переходящий в скандированный, безостановочный лай, цепляет ее стертое годами внимание, и неожиданно она произносит:
— Ленин с нами век жить не будет. Надо учиться самим жить правильно, без Ленина.
Однако чаще повод к политическому направлению мысли Аннушка получала по возвращении из магазина Евгеши с готовым взорваться ворохом возмущающих ее совесть впечатлений, которые ей было некому как следует выложить, потому что Аннушка плохо слышала, а я плохо слушала; зато Аннушка всегда безупречно улавливала общий тон ошеломляющего Евгешиного рассказа («Ну вы только подумайте, милые кровиночки, ну скажите вы мне, пожалуйста, на милость, ну как им не стыдно на этом „Скороходе“ выпускать такие страшные сапоги?! Ну как им не совестно красить их в такой цвет, я прямо удивляюсь на них! И где только, я не пойму, они находят таких работников?!»), — и та же Аннушка, в неутомимой доброте своей, не оставляла Евгешино неизменно свежее негодование без сочувственного внимания:
— Да, много вреда еще учиняют люди. Мама моя, когда новую власть стали затевать, бывало, скажет: те же портки, только гашником наружу. А ты что думаешь, девка, — минуя Евгешу, она невольно обращается ко мне, желая быстрейшего понимания, — бывшие-то, которые власть раньше держали, так все и порушились? Не-е-ет, девка, они схоронилися. А ты как думала? А ты думала, они все порушились? Не-е-ет!..
Повторив зачин многократно, она принимается в тысячу первый раз пересказывать свою притчу. У одного мужика отняли корову, а у его — мать стара, жена да дети капельные. Поехал он в Москву, к Сталину, приходит в Кремль, а в кибинете сидит мужик зажиточный — с ихней деревни! Я, говорит, заместо Сталина, как скажу, так Сталин завсегда исделает, чего тебе надо? Ну, мужик отвечает: у нас корову взяли, единственную, а дети у меня еще мелкие, голодные. Тот засмеялся: корову?! Корову, говоришь, отобрали?! У тебя корову отобрали, а меня из собственного дому выгнали! Вишь! Корову! А меня из дому выгнали! Поняла, девка? Во как. А меня, говорит, из дому выгнали. Ну мужик и ушел. А что делать?.. Да, девка: люди все такие завиды, г'oвны!