Поистине нет ничего, что бы доставляло нам такое загадочное, магическое и по сути религиозное наслаждение, какое доставляет нам слава, но при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что это наслаждение – не более чем мыльный пузырь: ведь размышляя о славе, мы невольно верим в то, что она является чем-то большим, чем просто мнением тысяч и тысяч людей, причем часто мнением некомпетентным и заимствованным.
Мы молча исходим из того, что за славой стоит некий феномен объективного и сверхчеловеческого порядка, и пусть реальность, которую отражает слава, не обязательно тождественна божественной – это даже нежелательно по многим причинам – но она обязательно бесконечно возвышается над чисто человеческой сферой, занимая ту промежуточную область между людьми и богами, которая до сих пор наименьшим образом скомпрометировала себя, и потому в наибольшей степени претендует на некое туманное, но почему-то всерьез всеми принимаемое бессмертие, которое даже в религиях исчерпало себя, зато в литературе и искусстве по-прежнему пользуется непоколебимым авторитетом.
Спросите любого гонящегося за славой человека, что бы он предпочел: реальное бессмертие собственной души или бессмертие своего имени, – и он по меньшей мере задумается, так что и придя к нему через неделю за ответом, вы застанете его все еще погруженным в глубокую задумчивость: слава, таким образом, есть лишь наглядный пример того, что мы живем всегда большим, чем оно есть на самом деле, но иначе и быть не может, потому что «то, что есть на самом деле», определить и измерить нельзя, – мы сами наполняем его смыслом и значением, точно пузырь воздухом.
Спросите также любого любителя искусства: что такое искусство? и он вам ответит, что искусство есть некая неописуемая до конца в словах, но в конечном счете вполне реальная сфера: то есть, говоря философским языком, искусство онтологично, хотя и не в том плане, в каком онтологично, скажем, ночное звездное пространство, – скорее, понимание искусства в человечестве сродни восприятию эллинами их мира богов.
Да, внутренний мир искусства – это поистине «Олимпийские вершины» и «Елисейские поля», куда попадают только творцы классического искусства и лишь на короткое время заглядывают его читатели, зрители и слушатели, а то обстоятельство, что сакральное пространство художественного творчества есть всего лишь суммарное восприятие миллионов и миллионов человеческих мнений и разве что плюс к тому еще его монументальные увековечивания и классификации, наподобие гражданского кодекса или международного права, так что поистине никакой иной онтологической реальности за этим нет и быть не может, – вот этот важный момент как-то ускользает от нашего внимания.
Молчаливое и всеми сознательно или бессознательно принимаемое допущение, что мир искусства имеет некоторое вполне независимое от людских мнений существование, и есть то большее, которым живет и дышит искусство, в особенности классическое, тогда как без этой своеобразной, нигде и никем прямо не сформулированной, но молча всеми признаваемой независимости искусства от любых субъективных мнений последнее погибает мгновенно и на корню: допущение, что чтение «Фауста» ничем принципиально не отличается от чтения бульварной газеты, означает смерть искусства.
Между тем вся тонкость здесь состоит именно в том, что оба вывода одинаково верны: создаются, таким образом, две параллельные реальности с равноправной онтологией, и человек, верящий в объективное значение искусства, кует себе одну судьбу, а не верящий в него – другую: не только в земной жизни вера и неверие реально определяют биографию человека, но быть может и за ее пределами, – так что между искусством, религией и любыми другими жизненными ценностями, в которые нужно обязательно верить и которыми нужно обязательно жить, нет никакой принципиальной разницы.