— Пройдем немного еще, — добродушно взял за руку.
— Не хочу.
— От язва ж ты! — засмеялся одобрительно. — Все по-своему гнешь!
— Ну, что ты хотел выяснить?
Он выпустил ее руку, важно сказал:
— Ты ето правильно сделала, что Глушака кинула.
— Дак для етого и позвал, чтоб похвалить?
— Ну, язык! — Он снова засмеялся, как бы одобряя. — Правильно. Хватит гнуть шею на них!
Дубодел взял ее за руку. Ганна хотела сразу же отнять ее, но он не дал. Притянул к себе. Аж затошнило — дохнул водкой.
— Ты что ето?! — удивилась будто.
— А ничего! — забулькал противный смех. — Поухаживать от хочу за тобою.
— Вон как! Дак для етого надо было тянуть сюда? На мороз. — Холод-таки пробирал ее. Особенно мерзла спина. — Поухаживал бы там. При Параске.
— Нравишься ты мне! — Как бы не заметив издевки, он все тянул ее к себе. Она твердо уперлась ему в грудь. — Ну, чего ты? Н-не нравлюсь?
— Не нравишься.
Руки его немного ослабли. Но он все ж не выпустил ее.
— Почему ето?
— А не знаю. Просто гадкий.
Чувствовала, будто ударило его. Минуту растерянно молчал. Потом сказал злобно:
— Чего задираешь нос?
Она спокойно приказала:
— Пусти!
Дубодел отпустил.
— Нечего девку из себя строить! Не знаю, думаешь, как ты с етим Дятликом в гумне?..
— Знаешь?
— Знаю.
— Дак старайся не забыть.
Этот издевательский совет разъярил его.
— Чего задираешь нос, кулацкая подстилка!
Она сдержалась, проговорила с презрением:
— Ето все, для чего позвал меня?
— Т-ты еще пожалеешь об етом! — выдавил он люто.
— Тогда-то и будет!
Ганна спокойно закрыла двери.
Когда вошла, Параска оторвалась от тетрадей, взглянула лукаво, подсмеиваясь.
— Ну что, поговорили?
— Поговорили, — Ганна сказала таким тоном, что улыбка на Параскиных губах замерла.
Она всмотрелась внимательно и не стала расспрашивать. Склонилась снова над тетрадями. На кухне, одна, Ганна дала волю гневу: «Ах ты гад, гад, как обозвал, аж вспомнить противно!» Старалась успокоить себя — хорошо припекла его, отскочил сразу, — но гнев не унимался. «Думает, раз одна, дак все можно. Приходи и бери, рада будет… Кинется сама! Ага, только тебя мне и не хватало… Ждала, не могла дождаться!.. Грозит еще: „Пожалеешь!“ Пожалею о другом. Что не плюнула в глаза!» Вскоре успокоила себя — есть из-за кого переживать!
Через день явился еще человек. Был вечер, поздний вечер, скоро должны были окончиться занятия со взрослыми, когда Ганна услышала, что в коридор кто-то вошел. Пошаркал в темноте лаптями, остановился, видимо, не зная, куда идти.
Она открыла дверь в коридор, глянула в темноту.
— Кто тут?
Он стоял поодаль, во тьме коридора чуть виднелась фигура. Она не то что узнала — догадалась.
— Ты?..
Голос ее дрожал. Она мгновенно заволновалась. Обрадовалась: пришел! Радость недавних встреч ожила вновь.
И он медленно, так же обрадованный, подался навстречу.
— Заходи!
Когда он опасливо зашел, почти зажмурился от света, еще в летней шапке, в расстегнутой свитке, она радостно припала к нему взглядом. На мгновение некстати заметила какую-то белую пыль на рукаве — снег, что ли? — и больше ничего, что бы удивило как-то. Все было такое знакомое, родное. Глядя на него, она не столько видела, сколько чувствовала, вернее сказать, только чувствовала. Будто стояли, прислонясь…
Он, хмурясь, неловко, недоверчиво осмотрелся. Хмурился, может и от света, но ей подумалось, что не нравится ему тут. Спохватилась. Накинула на плечи платок. Решительно шагнула в коридор.
— Пойдем!
Вышли на крыльцо, в темноту, на ветер. Минуту казалось, будто ничего иного и не было, только их встречи. Все как тогда, перед гумном, под яблонею. Как в гумне.
Шли быстро, нетерпеливо. Наконец остановилась. В стороне от дороги, чтоб не помешал никто.
— Приехал! Не забыл! — голос ее прерывался.
— Не…
— Я думала, забыл!
— Скажешь!
— Не приезжал долго!
Он помолчал.
— Не так просто…
Она поняла недосказанное: не так просто вырваться. Маня, мать, соседи. Все следят. Обязанности перед своими. К радости примешался недобрый холодок. Не так просто. Не так просто!
— Ты пришел? — поинтересовалась сдержанно.
— Приехал…
— Из дому?
— Из Алешников… — Он добавил: — Муку молол…
Она спросила, лишь бы не молчать:
— А где телега?
— На улице.
Взяла дрожь. Почувствовала, какой знобкий ветер. Надо было хоть накинуть что-то. Выскочила сгоряча!
— Как ты тут?
Тоска, тревога, любовь слышались в голосе.
— А ничего. — Постаралась скрыть горечь. — Живу… Хорошо живу… А ты?
— Ат…
Много сказало ей это «ат»!
— Маня как? — не сдержала ревнивое.
— Что ей…
— А сын?
— Растет…
Нелегко было говорить: за тем, о чем говорили, вставало много другого, о чем и вспоминать не хочется, и забыть не забывается. Потому и молчали охотно.
Но и молчание было волнением.
— Землю отобрали! — как бы пожаловался он. Ей послышалось в голосе отчаяние. — Всю, что возле цагельни[2].
— Мне говорили, — посочувствовала она.
— Посеянное перепахали. Миканор все…
Он, казалось, ждал, что она поддержит. Скажет недоброе про Миканора. Она не сказала. Зачем бередить лишний раз боль его.
— Не знаю, что будет, — снова послышалось отчаяние.
— Будет что-то. — Спокойно, утешая, сказала: — Хуже, чем было, не будет.