Антип Никанорович промолчал. Он не любил Гаврилку с давних пор. Гаврилка мужик хоть и незлобивый и безвредный, но последний лодырь и выпивоха. Шестьдесят третий год его зовут Гаврилкой, а беспутным, считай, годов сорок пять. Огород его вечно зарастает бурьяном до пояса, корова, сколько помнит Антип Никанорович, то яловой ходит, то — с выменем в два кулака, не больше, несколько кур снуют по грядкам, да и те несутся по великим праздникам. Всю жизнь только тем и промышляет Гаврилка, что варит лучший в деревне самогон. Оттого и не скучает его хата без гостей. Как ни пройди мимо Гаврилкиного двора — заливается мандолина, дым из окон столбом валит. Весело. Как тут уважать Антипу Никаноровичу этого мужика? И от гражданской увильнул Гаврилка — отсиделся за бабьей юбкой, и от колхоза отлынивает. Чертополох — не человек. Единственное достоинство Гаврилки и его бабы — плодовитость. Троих сыновей отправил на фронт, трое дочек определились своими семьями, две бегают еще в девках, а внуков — целый выводок, все мал мала меньше.
Старые счеты у Антипа Никаноровича с Гаврилкой. Старые, да не забытые. Когда-то Гаврилка довольно-таки крепко ухлестывал за покойницей Акулиной, а она вышла за Антипа Никаноровича. Гаврилка покрутил, повертел хвостом и сделал вид, что уступил девку по доброй воле.
Не дождавшись ответа, Гаврилка продолжал:
— Немец, он тоже небось человек. Проживем, Никанорович. Под царем было — куды-ы! А не скопытились. Птички ведь не сеют, не жнут, тоже живут. Мы ж, Никанорович, люди простые, не какие-нибудь председатели там али партейные. Нехай пужается хто командовал, а мы-то всю жизнь подчинялись. Чего нам пужаться? — Он пригнул голову и заглянул в лицо Антипа Никаноровича.
— А я и не пужаюсь! — ответил он сердито.
Разбирала злость на Гаврилку. Такая злость, что треснул бы по остаткам этих гнилых зубов, плюнул в масленые свиные глазки и ушел в сад, лег под яблоню на траву, прижался бы грудью к прохладной земле и лежал, лежал, ни о чем не думая, если бы смог не думать об ушедших бог знает куда детях. Тоска в сердце веет, как в поле перекатном ветер, и даже злостью не заглушить ее. Не хочется сидеть, разговаривать с этим человеком и вставать не хочется — ноги вялые, непослушные.
— Мы люди простые, — не умолкал Гаврилка. — Много нам потребно?
— Подчиняться привык? — не скрывая злости, спросил Антип Никанорович.
Гаврилка помолчал с минуту, потом улыбнулся, цокнул языком и ответил:
— Жизнь — баба, Никанорович, не пригладишь — повернется задницей. Истинный бог.
Он похлопал ладонями по своим коленям, погладил замасленные штанины, покряхтел и достал вышитый кисет. Не иначе Любка вышила, единственная комсомолка в обширном Гаврилкином роду, девка боевитая и с хлопцами обхождения строгого.
Колени Гаврилкины широко раздвинуты, освобождая место рыхлому животу, короткие толстые пальцы с рыжими, давно не стриженными ногтями медленно шевелились, скручивая цигарку, круглая большая голова с поблескивающей плешью на макушке пригнута и чуть повернута в сторону, отчего казалось, что Гаврилка вечно глядит как-то снизу вверх. Не глядит — заглядывает вопросительно и лукаво. Антипу Никаноровичу всегда неприятно становилось от этого взгляда и хотелось сказать: «Чего юлишь, что мусолишь в своем курином мозгу? Нету ведь в твоем нутре ни зла, ни добра настоящего. Выпрямись хоть раз, твою мать! Не собака ить — человек!»
Гаврилка извлек из широкого кармана кресало, шваркнул несколько раз железкой о камень, раздул трут и засмалил цигарку. Горький запах самосада, ненавистный Антипу Никаноровичу с детства, ударил в ноздри.
— Отрава! — буркнул Антип Никанорович и слегка улыбнулся. — На спички не разжился?
— Это оно некурящему… А курящему табак — лучшее зелье. — Гаврилка с наслаждением затянулся. — Я, Никанорович, ваш род уважаю, а ты все рыло воротишь. Теперича дружней надо, глядь, не сегодня завтра немец придет. Делить нам нечего, да-вно поделили…
Антип Никанорович напружинил ноздри, засопел. Опять Гаврилка за старое? Сколько лет, как преставилась Акулина, сколько лет парит ее кости земля сырая, а живым все неймется. Глуп человек, святотатствуешь ведь, укоряя покойницей. Голос Гаврилкин какой-то непривычный: не то дерзкий, не то наставительный. Нахальная улыбочка на губах, а круглые глазки так и сверлят. Безвластие почуял, гнида?
За околицей послышался непонятный шум, то затихая, то нарастая. Гаврилка вскочил и навострил уши. Антип Никанорович затаил дыхание. Через минуту донеслось отчетливое тарахтенье моторов, а еще через минуту на краю деревни поднялась пыль.
— Никак, немцы, — прошептал Гаврилка. — Как же это?.. — Он глянул на свои босые ноги, швырнул в песок цигарку и кинулся через дорогу, размахивая короткими руками.