Читаем «Меж зыбью и звездою» («Две беспредельности» Ф.И. Тютчева) полностью

И все-таки смерть была «близка ему». Он ищет ее разгадки — и не может найти: «Перед лицом подобного зрелища (т. е. смерти. — Н.И.) спрашиваешь себя: что все это значит и каков смысл этой ужасающей загадки, — если, впрочем, есть какой-либо смысл?»[121] — вот что мучает его при каждой очередной смерти кого-то из близких или знакомых. Рассудок молчит — здесь можно лишь чувствовать, постигать интуитивно и только в особых случаях — когда смерть уносит слишком дорогого, слишком близкого человека. После смерти первой жены, Элеоноры, Тютчев писал об этом В.А.Жуковскому: «Есть слова, которые мы всю нашу жизнь употребляем, не понимая… и вдруг поймем… и в одном слове, как в провале, как в пропасти, все обрушится».[122]

Смерть представала перед ним в том же языческом одеянии, что и жизнь. Для Тютчева не существовало перехода в мир иной, было только «окончательное уничтожение», природный катаклизм в масштабах одного человеческого существа:

Природа…Поочередно всех своих детей,Свершающих свой подвиг бесполезный,… равно приветствует своейВсепоглощающей и миротворной бездной.

Так писал он за два года до кончины. На пороге смерти Тютчев остается верен своему космизму, мифотворческому взгляду на мир, на жизнь и на самого себя. Через день после первого удара зашедший к нему Аксаков говорит о нем: Тютчев «бегло сказав о себе „Это начало конца…“, сейчас же пустился говорить о политике, о Хиве, о Наполеоне III…»[123] Столь странное для умирающего поведение удивляло, поражало и оставляло в недоумении набожного Аксакова. В письме к дочери Тютчева Екатерине он заметно порицает Федора Ивановича за эту суетность: «Человеку дано грозное предостережение… тень смерти прошла над ним… Дается время приготовиться, покаяться, освятиться… Мне кажется, впрочем, что Федор Иванович… не ощутил и близости смерти, ее таинственного веяния около себя… едва ли ваш отец познал „день посещения своего“».[124] Но где же автору письма было знать, что «тень смерти» витала над Тютчевым уже не одно десятилетие, не покидая его ни на день, и что ее близость он ощущал на каждых новых похоронах: «И каждая новая смерть — как последнее предостережение, предшествующее окончательному уничтожению»,[125] — писал он в 1871 г. Ее «таинственное веяние» побелило его голову еще 35 лет назад — в самом расцвете сил, в жаркий полдень жизни. И если каждая новая смерть была для Тютчева предостережением — чего не каждый может сказать о себе самом! — то не был ли он готов к ней всегда, не чувствовал ли себя давно уже приобщенным ее «таинственному веянию»? Человек редко по-настоящему «помнит о смерти» — лишь когда она сама даст знать о себе. Тютчеву напоминать о ней не требовалось, он жил ею: обратной стороной его жажды жизни была опоэтизированная им жажда смерти, хаоса, бесследного исчезновения.

Но и религия начинала понемногу отвоевывать себе место в душе «отравленного разумом». 6 января, через несколько дней после первого удара, Аксаков сообщал: «Вчера он приобщился… не знали, как приступить, но… дело обошлось гораздо проще. При первом же намеке, сделанном Эрнестиной Федоровной вчера утром, он охотно согласился».[126] А в феврале Эрнестина Федоровна писала Анне: «…болезнь будет иметь ту положительную сторону, что вернула его на религиозную стезю, оставленную им со времен молодости… Он с жадностью слушает те несколько евангельских глав, которые я ему ежедневно прочитываю, а сиделка… говорит, что у них по ночам бывают очень серьезные религиозные разговоры».[127]

И все же дела земные продолжали волновать Федора Ивановича больше, чем вечность и бессмертие. Политика — вот что сейчас для него было вечным и неизменным, вот что он не хотел выпускать из своих слабеющих рук и тускнеющего сознания. После третьего удара, рассказывал Аксаков, «приехал из Петербурга (в Царское Село, где тогда находились Тютчевы. — Н.И.) вызванный по телеграфу его духовник… и когда он подошел к Тютчеву, чтобы… напутствовать его к смерти, то Тютчев предварил его вопросом: Какие подробности о взятии Хивы?»[128] Бессмертия для него по-прежнему не существовало. За несколько дней до смерти он воскликнул в полубреду: «Я исчезаю, исчезаю!» Это было то самое «окончательное уничтожение», то самое тютчевское язычество, до конца боровшееся в нем с христианским умиротворением.

Но тревога борьбы уже покинула его. «Он лежал безмолвен, недвижим, с глазами, открыто глядевшими, вперенными напряженно куда-то за края всего окружающего с выражением ужаса, и в то же время необычайной торжественности на челе».[129]

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже