Беспорядочно метались маски меж груд уходящего мира, искали и не находили прибежища. Терновольская смолкла и обернулась теперь статуей – незыблемой, неотступной. И маски бросились к ней: им было страшно в наступившей ночи и они искали у Терновольской защиты или опоры, может быть, чуда. Чёрными стаями птиц, лишённых покоя, они слетались к её рукам, и она протянула им руки. Маски окружили её, подняли вверх, будто знамя, на сплетении своих белых перчаток – туда, где струился лазоревый свет и падал отвесными лучами на её ладони и плечи. Вытянувшись ввысь, она приняла эти лучи, окрасившие огненным заревом её фигуру, ах да, это ведь дева Летенция, сгорающая в жертвенном костре: ведь должен кто-то совершить искупление, чтобы бедствие не поглотило всех. Ахающее эхо пронеслось по залу, все невольно привстали – остановить или досмотреть до конца? – но пламя, завораживающее ало-синее пламя остановило любое движение и распустилось, как хищный цветок, вскормлённый чужою жизнью. Маски надвинулись толпой теней, скрыли птицу-деву – о ней не пропоют и в песне, имя её канет здесь же, в вихрях. Но в последний миг вдруг стихли литавры, тени, будто испугавшись чего-то, подались назад и осторожно опустили Терновольскую на пол сцены. Она же, приобернувшись через плечо, вновь чуть заметно улыбнулась зрителям: «ну, вы-то понимаете, что всё немножко не по-настоящему».
Медленно, как во сне, удалялись маски, тонули одна за другой в темноте; с ними гасли огни, затихали звуки, и только одинокий фонарь остался освещать маленький пятачок на сцене. Белые мотыльки слетелись на свет, они порхали вокруг пламени, словно снежинки. Тогда, привычным движением поймав зазевавшуюся бабочку, Терновольская легко смяла её в ладони и, не оборачиваясь, сама ушла во тьму.
Лунев вышел от Вероники Николаевны в довольно поганом настроении. В который раз посещала его всё та же мысль: а уж не показалось ли ему, не принял ли он чуточку раздутое воображение (ничего особенного, в общем, у многих такое же) и потворствующий ему избыток хорошей жизни – за дар, за откровения из высших сфер? Может быть – исходя из нормального человеческого рассудка – не стоит так носиться с этим? Ну в самом деле: стихи, публикации, какие-то претенциозные планы на известность… Столького ожидать, будто это и впрямь нечто сбыточное и реализуемое.
От этой мысли становилось неприятно, очень неприятно, и он изгнал её. Она только бессмысленно портила сейчас настроение и не давала ничего.
А какое, в конце концов, ей дело, кому и зачем он подражает. Разве это ей важно? Разве для неё от этого чем-то хуже? Давно могла бы замолвить словечко среди своих знакомых – ну, кому надо, она лучше в этом разбирается, – а не корчить из себя литературного критика.
Ещё и Машеньки не оказалось вдобавок. Лунев даже разозлился на неё. Вечно она появляется не вовремя, а когда и кстати бы – её нет.
Ладно, с Машенькой – это отдельно. Здесь, под вечерними фонарями никакой Машеньки не было уж точно.
Да и на Веронике Николаевне свет клином не сошёлся. Найдёт другой путь, другой способ пробиться. Всё ещё будет, ему только двадцать лет, зачем же заранее ждать от жизни беспросветности и ужасов ночи?
Да. Не стоит того, чтоб думать об этом. Он гордо тряхнул головой, выпрямился и зашагал быстрее, уходя в неведомые пока дали по дорогам Ринордийска. Ветер вёл его – то ли обещая, то ли угрожая, быть может, то и другое сразу, – и было нестрашно и весело идти будущему навстречу.
Лето всё же сдалось натиску вечера, и теперь улицы укутывал синий сумрак. Светя фарами, проносились автомобили, маленькие, только чуть больше, чем одинокие пешеходы. Те и другие появлялись из густой дымки, скользили минуту рядом и снова исчезали, а на смену являлись новые, чтобы тоже исчезнуть в своё время. Город жил, открывал свои призрачные желтые глаза в темноте и хотел суетиться, хотел кружить в танце, изгибаясь улицами мимо неспящих огоньков в домах.
Он был капризный – Ринордийск. Лунев давно знал это.
Незаметно для себя он вышел к окраине. Дорога терялась тут, размываясь в несколько разных путей – неасфальтированных, проложенных только наброском, начерно, и грубоватые фонари высвечивали впереди комковатое месиво. Лунев остановился.
Последние многоэтажки остались позади. В отдалении горели маленькие квадраты их окон. Чуть ближе светился рекламный щит («телевизор «Пурга» – лучший друг для всей семьи»), и на этом всё. Впереди же широкая лента укатывала в сумрак, и на ней было пусто в этот час. Только подальше, вниз по склону мелькали фигуры, и, кажется, слышался шум техники. Наверно, рабочие, ведь шоссе до сих пор не достроено… Они разбирали или раскапывали что-то (либо кого-то закапывают, – предположил внутренний, излишне впечатлительный голос, но Лунев отмахнулся), доносились их приглушённые голоса.
Мысль заворожила его, несомненное вдруг осознание, что он сейчас на самой-самой границе Ринордийска. Несколько шагов вперёд – и ты не в городе больше!