Мы с хрустом шагаем по промокшим под вчерашним дождем листьям мимо ужасно старых и мучительно новых надгробий. На ходу я читаю имена и не могу не помолиться за каждого усопшего, даже если дате смерти больше века. На вокзале моих мыслей гудят несвязные двигатели, которые несут поезда мимо погрузочной платформы. Можно ли унаследовать чувство скорби, как цвет глаз? Я задумываюсь о том, сколько людей присутствовало на их похоронах. Размышляю о том, осталось ли что-нибудь от гроба или человека под землей. Гадаю, помнит на свете хоть кто-то о Джейн Смит или Дэниеле Фолксе.
Неподалеку раздается высокий звон китайских колокольчиков. Звук усиливается, когда Нолан останавливается перед металлической калиткой. Она ограждает дальний угол кладбища, размером с его четвертую часть. На нем растет небольшой лесок, который не вырубают, чтобы освободить место для новых могил. Эти ворота гораздо выше тех, которые встретили нас при входе, а еще закрыты на замок. Нолан находит ключ на длинной серебряной цепи, которую достает из-под рубашки, и вставляет его в замочную скважину; дверь открывается с бодрым и даже радушным скрипом.
Мы стоим у калитки, я не понимаю и переживаю, чье надгробие вот-вот увижу, но в то же время стараюсь не думать о Дженне, ее могиле и смерти. Нолан снова надевает на шею серебряную цепь и опускает руку к моей ладони, переплетая наши пальцы.
– Не против? – спрашивает он.
Я опускаю взгляд на наши сомкнутые руки и, двигая запястьем, поворачиваю их из стороны в сторону.
– Не против, – отвечаю я.
Почему-то это так.
Мы бок о бок движемся через зеленые кроны деревьев, чьи ветви едва касаются наших рук, и выходим на небольшую полянку. Здесь можно вообразить, как вокруг тебя раскидывается лес: бесконечный, мрачный и завораживающий. Колокольчики наигрывают свою колдовскую мелодию и улыбаются нашим сомкнутым ладоням.
У меня пропадает дыхание при виде двух гладких окаменелых деревянных плит, устроившихся между одинаковых кедров; на каждой могиле покоится небольшая металлическая пластина. Они напоминают об Ормании, блаженно новой и безошибочно старой. От одного их предназначения все мое нутро готово свернуться в узел, но, ведомая Ноланом, я отпускаю руку и припадаю на колени, чтобы вслух прочитать написанное.
– Эмили Джейн Эндсли и Эйвери Джунипер Эндсли. Вместе навсегда.
Даты рождения разнятся на пару лет, но даты смерти совпадают.
Сестры. У Нолана Эндсли были младшие сестры. И они умерли в один день.
– Все решили, что «Орманские хроники» я придумал в старшей школе, и в какой-то степени это действительно так, – начинает он. – Однако большая часть была придумана ранее, когда мы с сестрами еще были детьми. Я сочинял для них истории, целые миры. А «Орманские хроники» им нравились больше всего.
Я напрягаю мозг, чтобы найти в нем любое упоминание о сестрах, из интервью или интернет-форумов, но поиски тщетны. Нолан качает головой при взгляде на мое лицо.
– Их нигде не упоминали, – поясняет он, – нигде. Отец позаботился об этом.
– Но почему? – недоумеваю я. Разум пытается найти ответ. Может, после того как он с помощью рассказов, придуманных для погибших сестер, заработал состояние, в его семье ухудшились взаимоотношения.
Нолан вздыхает, в легкой дрожи его дыхания я узнаю жалобный и сломленный плач скорби.
– Они умерли, – шепчет он и затем добавляет еще тише: – Во всем виноват я.
Когда ты соприкасаешься со смертью, то она предстает перед тобой с новой стороны. До того как погибла Дженна, гибель других людей казалась мне просто грустным событием, которое никак не задевало мое сердце. Она была неизбежной и естественной в своей неестественности.
Смерть касалась других людей.
Заметив в уголках глаз Нолана намек на слезы, я чувствую, как из глубин земли наружу вырывается моя собственная скорбь, которая готова встретиться с его.
Неожиданно я кажусь себе слишком старой. Но все равно заставляю себя опустить взгляд на камни, на Нолана и на доказательства нашей искусственной истории, созданной только для того, чтобы как-то оправдать нашу связь, которая, кажется, длится дольше, чем пара дней. А потом окутываю себя возникшими волнами скорби.