Другая фотография являла Гитлера, но уже перед открытым холстом. Картина, состоявшая из множества кубов и ромбов, пересекающихся линий, также была похожа на некую стену, но только расписанную жизнерадостным граффити. Подзаголовок гласил:
Впрочем, в газетах, симпатизирующих художнику, надписи были другими, соответственно:
Как бы то ни было, но образ стены присутствовал во всех публикациях, и не потому только, что картина была узкая и длинная. Общее отношение к художнику, которое культивировалось в критике примерно с июня прошлого года, было таково: все знали, что в жизни и творчестве пожилого гения наступил кризис, который мог означать либо окончательное падение в безвестность, либо новый небывалый взлет.
Гитлер подошел к небольшому пульту в восточной части мастерской и дернул за рычаг. Тихо, вкрадчиво заурчал механизм, и занавеси с шорохом разъехались, обнажив картину. Солнце еще не взошло, но для того, что собирался сделать художник, не надо было дневного света.
Гитлер нажал на красную кнопку, и картина медленно поднялась – так, что нижний ее край оказался на уровне глаз. Гитлер выдавил на палитру тонкий червячок газовой сажи, капнул скипидара, взял колонковую кисть третьего номера и вывел в нижнем правом углу:
Мысль изменить название картины возникла внезапно. Падающие башни, горящие лестницы, изломанные небоскребы – типичный американский город, в котором можно было узнать Хьюстон и Даллас, лежащие теперь в руинах, Лос-Анджелес, Чикаго и Вашингтон, где проходила линия фронта, – все это символизировало Апокалипсис Иоанна, но также и несло отпечаток личности того, кто сам стал символом тяжелого, тупого, всепожирающего кошмара.
Рука со свечой, выброшенная из-за портьеры, которая обращается в Бруклинский мост, пока еще живой… Свалка ковбойских шляп, гонимая мусорным ветром… Мертвые лица и лопнувшие тескикулы истерзанных негров… Черные тараканы на клавиатуре рояля…
Все это и было именно
Три месяца изнурительного труда. Гирлянды нейронов, навсегда уснувших в мозгу.
Он ощутил себя огромным, как тюльпанное дерево или статуя Свободы. Во всем мире не было художника, равного ему. Он стоял, словно желтый тополь среди столетних дубов, ветром продутый, солнцем просвеченный насквозь, и где-то в глубине листвы скрывался его бедный, больной, выбеленный временем череп.
И солнце взошло над городскими крышами в этот миг, и ветер подул в мастерской…
Гитлер оглянулся. Скрипнула и хлопнула дверь. Какой-то человек быстро вошел в мастерскую и двинулся к нему. Другая фигура метнулась вдоль стены, блокируя черный ход.
– Это не папараци! – успел подумать Гитлер, когда сильные руки схватили его, тщедушного и маленького, и в лицо ударила струя холодной, обжигающей жидкости из пульверизатора, и он обрел себя стоящим посередине странной и смутной, видимой и невидимой, черной и белой черемуховой рощи в цвету.
Берлин – Париж
Это был какой-то маленький, тесный гроб с нетвердыми стенками: они прогибались, когда Гитлер пытался пошевелиться. Он был в три погибели согнут – колени упирались в одну стенку, затылок и шея – в противоположную, спина и крестец, темечко, стиснутые предплечья – все части его тела уткнулись в упругие, как будто кожаные стены. Тело спеленато, словно мумия, рот забит кляпом.
Было странным, что он еще может дышать. Более того: лицо обдувала тонкая и вялая струя свежего воздуха. Он не сразу понял, откуда она берется. Совсем близко раздавалось электрическое жужжание: где-то на уровне живота работал моторчик, он-то и нагнетал воздух в эту портативную темницу.
Кроме того, в черном мире Гитлера существовали еще какие-то звуки… Совсем близко раздавалось сухое шарканье, голоса, а где-то вдали – гудки и подозрительно знакомое чуханье. Вдруг послышался частый стук каблучков, приблизился, прошел мимо и удалился…
Вся эта звуковая схема была хорошо ему знакома. Гитлер узнал ее: это был вокзал. И тут, будто в подтверждение, раздался внятный и чистый девичий голос: