Он вспомнил руку генерала Чернышева с ссадинами на костяшках, так похожая на разбитый кулак Кузьмина. Оба кулака были одинаковы, несмотря на то, что генерал явно следил за своими руками, а покойному ныне поручику было наплевать на эти деликатности. Но все равно: их руки были созданы как оружие для того, чтобы сворачивать скулы, разбивать носы, вышибать зубы противнику. Мир земной подчинялся ударам сих кулаков: Кузьмин олицетворял бунт, Чернышев – службу государственную.
Пальцы же Мишеля не для драки были созданы… Дерзкий мальчишка, не признающий никаких законов – ни божеских, ни человеческих, болтун, фантазер, враль… Музыкант, сочиняющий непонятную музыку, поклонник пиита, похожего на злую обезьяну, дерзкий грубиян. Открытое миру сердце, исполненное любви…
Закрыв глаза, Сергей представил себе лицо друга таким, каким видел его в последний раз, когда их увозили из Трилес – испуганное, потерянное, с мольбой во взоре… А каково будет лицо это после многих лет каторги, когда Мише исполнится тридцать, сорок лет? После того, как тонкие пальцы музыканта окрепнут, загрубеют, наберут силу для ответного удара? Когда сердце его ожесточится, а глаза не смогут больше плакать? Что станется с Мишею, на что он будет тогда способен, Сергею даже представить было страшно. В памяти узника вдруг всплыл отрывок мелодии: «Ко-му я тут ну-жен – кро-ме те-бя?»
Острая жалость к другу захлестнула Сергея. «Кому он тут нужен будет, кто о нем подумает, когда казнят меня?… Что он увидит в жизни своей, кроме унижений и горести? А
Арестант вылил из кружки на стол несколько капель воды, взял из печки щепотку сажи, развел. Вытащил из-под тюфяка осколок, перевернул письмо Мишино… И вдруг почувствовал, как где-то в глубине груди, впервые после ранения, ожил голос, зазвучала музыка…
Окончив письмо, он понял, как будет вести себя на допросах. Сердце его возликовало, разум же был смущен. «Господи, может быть, я и подлец… – подумал Сергей, отдавая записку в руки того, кто принес ее. – Но ведь и подлецы жалости достойны…»
Через три часа Глухов вернулся и молча сунул в руку Мишеля смятый листок. Мишель развернул его и недоуменно поднял глаза – он увидел свою собственную записку.
– Переверните. Бумаги и чернил не дали другу вашему.
На обороте записки Мишель едва разглядел рисунок, нацарапанный чем-то острым, измазанным сажей. Река, уединенный остров, поросший соснами, лодочка… В лодочке же две человеческие фигурки, взявшиеся за руки…
Мишель снова, второй раз за этот день, заплакал – и слезы успокоили его душу. Он положил рисунок на грудь, под разорванную рубаху, и опустился на подушку. В эту ночь он впервые заснул спокойно.
5
Через три дня Сергей предстал перед Комитетом. Отвечая, всячески подчеркивал вину Мишину. На вопрос о наиболее влиятельных членах общества южного отвечал, что члены сии – он сам, Пестель и подпоручик Бестужев-Рюмин. Заявил, что сам, непосредственно, не сносился с членами общества славянского – для того был Бестужев, и только он. Что подпоручик уговорил славян покуситься на жизнь государя… Что и на съезде в Киеве Бестужев говорил о надобности покушения сего, и потом держался сего мнения.
– Откровенность ваша радует, подполковник, – генерал Чернышев перегнулся к нему через стол. – Но не кажется ли вам, что валить всю вину на друга … как бы объяснить вам…
– Подло? Кажется, ваше превосходительство. Но я не валю на него, сие есть правда… С себя же я вины не снимаю, да и невозможно это в моем положении.
После допроса Сергея, взвесив все обстоятельства, Комитет представил государю о заковании подпоручика Бестужева-Рюмина в кандалы, за дерзость и запирательство. Когда пришли к нему с кандалами, Мишель сначала испугался, а потом успокоился, убедившись, что все складывается так, как должно. И блаженно улыбнулся вошедшим.
Шли месяцы. Допросы продолжались, Мишель сидел в оковах, пытался смягчить сколь возможно участь друга – и тем утяжелить свою. Сергей же держался тактики признательной. И столь часто видел недоумение на лицах членов Комитета, что перестал обращать на это внимание.
В мае им – по разноречию в показаниях – была предложена очная ставка. Мишель бредил этой очной ставкой, мечтал о ней с января месяца, специально спорил с частностями показаний Сережиных. Ему очень надо было увидеться с другом, пусть даже и при свидетелях… И если не обнять его, то хотя бы по руке погладить, в глаза заглянуть. Он был уверен, что Сереже достаточно одного взгляда, чтобы вылечить душу его, исцелить запястья, изъеденные кандальным железом…