Пока их вера в искупительную смерть «раба божия» была тайной верой внутри сект, столкновения с фарисеями быть не могло, тем более, что последние чувствовали свою связь с приверженцами этой веры как в своем пристрастии к мистике и астрологии, так и в своей вражде к по мирскому настроенной жреческой аристократии саддукеев. Мы уже видели, как у Исайи личность целителя постоянно сливается с самим Яхве. Как известно, проповедь Исайи направлена прямо на укрепление народа в монотеистических идеях, в вере в того единого бога который там говорит: «Я господь, и нет иного; нет бога, кроме меня! Я Первый и я последний!», слова, которые в Откровении Иоанна вложены в уста «сыну человеческому». Исайя, 45, 15, называет Яхве «богом сокровенным», «спасителем», точно так же, как и «рабу божию» и спасителю надлежало вырасти втайне и осуществиться искупительной смерти праведника, так что последняя не должна была быть превознесенной, а истинное значение этой смерти должно было остаться непонятым. Ну, а если в религии сект, по примеру Исайи, вера в Яхве прямо сливалась воедино с верой в Иисуса; если Иисус был только образом, в котором почитали Яхве как целителя, искупителя и спасителя в мистических тайных культах? В таком случае религия Иисуса была вообще только мистически углубленной религией Яхве, новой своеобразной формой иудейского монотеизма, и правоверные иудеи, для которых монотеизм был альфой и омегой, посему не имели никакого основания чинить препятствия исконным христианам, — иессеям или назореям, «святым», как их называет Исайя[67].
Вейс полагает, что своим признанием распятого Иисуса мессией древнейшие христиане вошли бы в самое острое противоречие с иудейством, навлекли бы на себя ненависть и преследование, и он считает «прямо-таки бессмысленным утверждение, что древнейшие христиане по собственной воле создали бы себе это затруднение» (44). Однако, не совсем таково было мнение первых христиан; они верили только, что Иисус, раб божий, спаситель Исайи, умерший позорной смертью среди людей, как мессия придет в блеске и славе и осуществит их надежды на блаженный конец. Пусть покажется «смелым», «парадоксом» утверждение, что Яхве сам должен был принести себя в жертву за своих и тем самым входил в сонм языческих богов-спасителей: Мардука, Адониса, Таммуза, Аттиса, Озириса и т. д. И все же это, быть может, было только пережитком и возвратом к древнему воззрению, по которому, сам Яхве был Таммузом, который ежегодно умирал, оплакивался, по словам Иезекииля (8, 13), женщинами в Иерусалиме, снова воскресал и снова умирал, дабы опять вернуться к жизни. Боязнь унизить достоинство Яхве его появлением при кончине мира, пусть эта боязнь отпугивала приверженцев этой веры от того, чтобы отожествить спасителя с высшим богом. Пусть она послужила основанием к тому, что Иисус при всем своем существенном единодушии с богом все же всегда отличался от него в качестве особого существа. «Неприличием» в глазах иудеев было бы то, что их бог-родственник языческим богам-спасителям, и «глупостью в глазах язычников», что спасителем мира надлежало быть иудейскому божеству. Однако, все это кажется невозможным только в том случае, если, подобно Вейсу, в распятом Иисусе видеть реального человека, историческую личность. Чтобы христиане по доброй воле сами ставили себя в затруднительное положение признанием мессией такого человека, — в это, конечно, вряд ли можно поверить. Побуждение к признанию существования распятого спасителя, однако, отнюдь не нуждается в наличии исторического события, оно могло возникнуть также и из того, что факт страданий и смерти Иисуса нашел поруку в пророчестве Исайи[68].
Пока Иисус был культовым богом узкого круга людей, и вера в него[69] пребывала в мистической неопределенности и тумане мифологических идей, благочестивым иудеям он казался безопасным. Ведь, уже в течение долгого времени образы Иисуса и Яхве сливались воедино, и религиозная основа иудаизма — монотеизм — казалось, не подвергалась опасности.