От вида содеянного девочка словно остолбенела, стояла, не в силах сделать ни шагу, даже не предпринимая попытки спасти свою жизнь. Ничего не видя, Кузька замахал руками, наткнулся на торчащие из сена вилы, одним движением вытащил их и, истошно крича, стал размахивать ими и колоть во все стороны.
Она все смотрела и смотрела на страшного человека, в каком-то жутком танце двигавшемся перед ней, будто все еще не веря, что тот самый Кузя, которого из жалости приютили ее родители, смог поднять руку на них и на нее, кого со смехом называл сестренкой.
Кажется, она даже не ощутила смертельного удара Вилы легко вошли в ее хрупкое тело, которое тут же обмякло и с легким шуршанием опустилось на слежавшееся сено. Кузьма не столько видел своим единственным, страшно вращающимся глазом, сколько ощутил что проткнул острыми вилами мягкое и живое существо, и от радости, что смог отомстить девчонке, засмеялся. Смех причинил ему невыносимую боль. Ярость мгновенно охватила его, и он со всей силой стал колоть вилами уже бездыханное тело.
Успокоился он не скоро. Отвлекли его звуки, издаваемые испуганными животными. Почуяв запах крови, метались в загоне, ударяясь о перегородку, овцы, спокойная корова, задрав голову, истошно мычала, а лошадь взбрыкивала, пятилась от коновязи, резко мотала головой и уже почти освободилась от веревки, накинутой ей на шею. Кузьма мутным взглядом посмотрел на кровавое месиво, в которое превратилось детское тело, сделал шаг в сторону, но поскользнулся и упал навзничь. Подняться сразу он не смог: не было сил, словно руки и ноги враз ему отказали. Ничего не видя вокруг, он лежал на пропитанном кровью сене, вдыхая тяжелый сладковатый запах, не имея возможности поднять руку, чтобы вытереть слезы, катившиеся по грязной щеке.
Рыдания сотрясали его тело, душили. Ему было жалко себя, страшно, что кто-нибудь узнает о совершенном преступлении и расправится с ним так же жестоко. Хотелось скорее скрыться куда-нибудь, убежать подальше, но тело его не слушалось, и он все лежал на мокром от крови сене. Наконец, сделав судорожный вздох, он задышал ровнее, дрожащими грязными пальцами разорвал ворот рубахи и, полежав еще мгновение–другое, с трудом поднялся и, шатаясь, вышел наружу.
Голубое небо заволокли невесть откуда набежавшие серые облака, задул студеный ветер. Кузьма, поеживаясь от пронизавшего все его тело холода, добрел до бадьи с водой, нагнулся и тут же в ужасе отпрянул, увидев в темной глубине изуродованное лицо с пустой глазницей, и опять забился в судорожном плаче. Кое-как он умылся, стащил с себя рубаху и прижал ее к глубокой кровоточащей ране на щеке, потом неспешно, будто и не обдувал его холодный ветер, покачиваясь, направился к избе.
«Бежать. Бежать. Быстрее бежать», — стучало в мозгу Кузьки, он бы и убежал, но сил не было. Он едва добрался до избы, а там повалился на лавку как подкошенный. Очнулся уже в сумерках, боль, кажется, немного поутихла. Он осмотрелся, увидел безжизненные тела, помотал головой, будто не веря глазам, но щеку тут же словно огнем обожгло, и этот огонь напомнил и о содеянном, и о том, что глаз-то у Кузьки теперь всего один.
Передернув плечами от холода, он уверенно направился к большому сундуку, в котором хранилась хозяйская одежда, но теперь она — как и все в этом доме — принадлежало ему.
Бежать не надо, решил Кузьма, успокоившись и хорошенько подумав. По раскисшим весенним дорогам мало кто решается отправляться в путь, а уж в этом медвежьем углу нежданных гостей и вовсе ждать не приходится. Так что ж бежать сломя голову?
Не спеша, он выбрал рубаху, потом взял кусок чистого холста и отыскал на полке небольшой муравленый горшок. В нем бортник хранил снадобье, которым излечивал разные хвори. «И от ожогов, и от ранений, и от простуды — для всего годен медок мой, с заветными травками смешанный, — приговаривал он, смазывая дочке разбитую до крови коленку, — не заметишь, как заживет». Кузьма густо смазал холстину пахучим зеленоватым снадобьем и приложил ее к лицу. От боли едва не закричал, но, стиснув зубы, постанывая, обмотал голову бабьим платком, плотно примотав к щеке холстину.
Немного передохнув, он выволок на двор трупы, а потом, вытащив из печи горшок с еще теплой похлебкой, принялся за еду. Есть приходилось очень осторожно: рана при малейшем движении давала о себе знать острой болью. Насытившись, он завалился спать на не остывшую до сих пор печь, а проснулся затемно, ощутив, как холод охватывает его тело. Как ему не хотелось, а пришлось встать и приняться за растапливание печи. Провозился он долго, а когда наконец огонь запылал и Кузьма, глотнув из ковшика воды, собрался вздремнуть, из хлева донеслось призывное мычание недоеной коровы. Сначала он решил не обращать на него внимания, но мычание не давало уснуть, и, выругавшись, он пошел в хлев. Днем он доел остатки похлебки, оторвал от каравая большую краюху, отрезал толстый ломоть сала и, только когда поднес хлеб ко рту, понял, что не сможет откусить даже небольшого куска.