Наконец, «всякий роман без исключения» обращается к такой форме ввода и организации разноречия, как «речи героев». Синтаксически они находят выражение в шаблонах косвенной, прямой и несобственно-прямой речи, но взаимная проницаемость этих шаблонов допускает любую «гибридизацию, смешение акцентов, стирание границ между авторской и чужой речью».
Еще одну группу транспортных средств, предназначенных для переброски разноречия в романы, образуют «вводные жанры», которые, в свою очередь, распадаются на «художественные (вставные новеллы, лирические пьесы, поэмы, драматические сценки и т. п.)» и «внехудожественные (бытовые, риторические, научные, религиозные и др.)».
Но каковы бы ни были конкретные формы ввода разноречия, роман всегда остается «чужой речью на чужом языке, служащей преломленному выражению авторских интенций». А слово, принадлежащее этой речи, — всегда «особое двуголосое слово», знакомое нам, кстати, еще по «Проблемам творчества Достоевского».
Большое место в работе Бахтина занимает экскурс в историю развития европейского романа, в которой он выделяет две магистральные стилистические линии: линию «двуголосого и двуязычного романа» и линию монологического «софистического романа». Первая линия дала такие побеги, как роман испытания, роман воспитания и становления и бытовой сатирический роман. Вторая линия породила средневековый роман, роман XV–XVI веков, например, «Амадис» и «пастушеский роман», и роман просветителей (того же Вольтера).
Но поскольку Бахтин очень надеялся на то, что подготовленная им книга увидит свет, ретроспективный взгляд на становление романа сменяется в ее финале масштабными жанровыми пророчествами о судьбах литературы в грядущую коммунистическую эпоху. Вставая в позу Сивиллы Кумской, которой выпало жить в период строительства социализма, Бахтин невольно уподобляется советским писателям-фантастам, сочинявшим утопии о мире Полудня, где преодолены все противоречия и устранена конфликтная разноголосица. Двигаясь в аналогичном прогностическом направлении, Бахтин предрекает неизбежную смерть романного жанра в СССР. При этом он считает, что роман не умрет своей смертью, а будет казнен: из-под него вышибут табурет «социальной разноречивости», обусловленной «классовым делением общества». В бесклассовом обществе, предполагает Бахтин, «роман сменится эпопеей, но особой, на бесконечно-расширенной социальной базе». Однако это произойдет не скоро. Пока же современная советская действительность заставляет роман перестраиваться. И данная перестройка, несмотря на свою короткую историю, приносит вполне осязаемые результаты: «Языковая бесприютность, “безъязычие” романа уже преодолевается. Начинается новая величайшая в истории централизация словесно-идеологической жизни. Мы идем к действительно единому языку, но не к языку господствующей группы, единство которого куплено ценою подавления и игнорирования разноречия языков, и не к абстрактно-нормативному единству языка, а к языку идеологически наполненному, к единой акцентной системе. Это централизующее единство изнутри проникает в языки, перестраивает их, углубляет и обогащает, а не абстрактно унифицирует их. Самый процесс этой словесно-идеологической централизации протекает в настоящий момент в условиях напряженнейшей социально-языковой борьбы. Разноречие остается еще в полной силе. Правда, в корне изменилась диалогическая структура этого разноречия, расстановка языков и голосов, ибо появился могучий центр, решающее и бесспорное слово в этом диалоге. Но разноречие остается, остаются, следовательно, и основные предпосылки романного жанра».
Фантастика дальнего литературоведческого прицела, к сожалению, не помогла Бахтину выдать «Слово в романе» за элемент социалистического строительства и убедить какое-нибудь издательство превратить кустанайскую рукопись в типографский продукт, хотя попытки сделать это предпринимались им вплоть до 1937 года, уступив потом место новым проектам, некоторые из которых, как, например, книга о Рабле, также были начаты еще в Казахстане.
Срок ссылки Бахтина истекал в июле 1934 года, но, как уже говорилось, пребывание в Кустанае растянулось до осени 1936-го. У этой задержки было две причины. Во-первых, Бахтин, отбыв наказание, получил так называемый «минус» — запрет на проживание в ряде городов. Ему нельзя было селиться не только в Москве и Ленинграде, но и во всех областных центрах, а также в городах, где имелись высшие учебные заведения. Бахтин рассказывал Дувакину, что когда он получил этот список заколдованных органами ОГПУ-НКВД мест, в его сознании возникло ощущение полной тождественности нынешнего географического положения любому последующему: «…я подумал, что в конце концов в Кустанае я уже живу, чего мне менять один Кустанай на другой Кустанай? И я остался…»