Насколько можно проникнуть в смысл этой туманной поэмы Губера, она – бесхитростное и искреннее отражение той несомненной растерянности духа, которая мучила этого «философа» и путала его размышления о жизни. Он инстинктивно боялся волнения и тревоги и вместе с тем понимал, что в них вся соль бытия. Философ был он слабый и «осмыслить» страсть, т. е. лишить ее острого жала, он не мог. Но не чувствовать этих страстей он также не мог, так как душа у него была чуткая и он по мере сил старался идти вровень со своим веком. Уже один неотразимый страх перед волнением и тревогой, который так ясно проступает в поэтической исповеди Губера, показывает нам, что художник не нашел в излюбленной философии той панацеи, которую искал. Но этот страх указывает также на то, как туго и неохотно откликалась душа поэта на всякие титанические порывы, как она избегала бури страстей – столь заманчивой для всех романтических сердец.
Поставленная рядом с песнью Лермонтова лирика Губера могла казаться ей родственной, но при более тщательном анализе основных ее мотивов она обнаруживала свое резкое несогласие с лермонтовским настроением. Как бы Лермонтов ни тяготился душевной тревогой – она бодрила его и окрыляла как поэта; Губера эта тревога страшила и истомляла, и лучшие его стихи те, в которых этой тревоги совсем незаметно.
VI
Гораздо большей известностью, чем все только что поименованные лирики, пользовался в 30-х годах Бенедиктов. Он имел широкий круг почитателей, которые ставили его выше Лермонтова и удивлялись в его стихах обилию «мыслей». Но мыслью лирика Бенедиктова блистала менее, чем какими-либо другими своими качествами. Бенедиктов был искусный стихотворец-пиротехник, который ценил в стихе более всего внешний блеск рифм и размера. В погоне за этим блеском Бенедиктов на свой страх создавал новые слова и новые обороты речи, и часто та искра поэзии, которая в его душе горела, гасла под риторикой вычурных сравнений и слов.
Не должно, впрочем, к этому недостатку в стихотворениях Бенедиктова относиться так строго, как к нему отнесся в свое время Белинский, который в увлечении читателя Бенедиктовым видел прямое доказательство мало развитого эстетического вкуса. Как-никак Бенедиктов из всех наших лириков тех годов был самым красивым и сильным выразителем патетического подъема души. Он хотел настроить читателя возвышенно и пробудить в его душе величавое чувство почтения к святому таинству вдохновения. Приблизить читателя к этой тайне поэт пытался, однако, не размышлением, глубоким и строгим, не пробуждением истинного чувства, а способом более внешним: он словами и образами хотел наглядно изобразить красоту, разлитую в природе и в жизни человека. По его мнению, достойное описание этой красоты должно было заменить ее истолкование, и человек в простом созерцании красоты мог уловить ее сущность. Идя этой дорогой, Бенедиктов избегал несложных интимных тем и подстерегал и наблюдал человека всегда в те минуты, когда он чем-нибудь восхищался.
Предметом его собственного восхищения в большинстве случаев была природа с ее неисчислимыми величественными красотами и тайнами. Бенедиктов любил описывать небеса, горы и моря, причем всеми этими разнообразными картинами он иллюстрировал, в сущности, очень однообразное личное настроение восторга. Чтобы передать это настроение читателю, поэт нагромождал сравнения на сравнения, придумывал эпитеты громкие и цветистые и стремился придать своему стиху особенную плавность и звонкость. Что в погоне за такими эффектами он впадал часто в вычурность и риторику, это – верно, но нередко картина получалась очень колоритная и эпитет был нов и образен. Читателю передавалась та восторженность, которая ни на мгновение не изменяла поэту. Такая восторженность исключала даже попытку пытливой мысли проникнуть в тайну величественного явления: